Разговоры об искусстве. (Не отнять) — страница 25 из 52

скать, извините, полагаться ни на кого не привык, на чужую помощь не рассчитываю. Вот сейчас с вами чаи распиваю, а чуть что – и нет меня, ждите. Или ловите. Глядя на него, я прикидывал: сбрось такого на парашюте в глухой тайге, через месяц выйдет куда-нибудь к Томску, на самодельных лыжах со свежатиной в мешке. А каким изобразительным даром обладает уникальным! – Кому доверить роспись вазы к сталинскому юбилею?

– Иван Иванычу, кому же еще.

– Да ведь он вроде анималист, по зверью специализируется?

– Иван Иваныч может все!

Кстати, это касается и его ранних, конца 1920-х – первой половины 1930-х годов работ: он откликался и на супрематический вызов, создавал вещи орнаментального плана, даже технику – самолеты и корабли – рисовал с шикарной уверенностью. Очень мне хотелось разговорить Ризнича. Прямо физически ощущался за ним какой-то особый жизненный опыт, не сводимый к фарфору. Опыт охотника, понимающего, что в любой момент может оказаться дичью: на его-то долю ловцов человеков было предостаточно. И потому готового, если что, нырнуть в толпу, а еще лучше – в природу, которая не выдаст. Человек другого поколения, других, хоть и тоже советских, но не сопоставимо более щадящих жизненных обстоятельств, я интуитивно понимал историческую подоплеку его неуловимости. Может, удастся разговорить старика? Не тут-то было. Это фарфористки с тобой щебечут. А такой вот матерый, коренной, с положением с кем попало откровенничать не будет. К тому же я сглупил. Все-таки искусствовед, раскопал, что Иван Иваныч из «тех Ризничей». Семьи, с которой связаны целых две пушкинских любови: Амалия Ризнич и Каролина Собаньска. К тому же отец его – геройский флотский офицер, один из первых русских подводников, совершивший беспримерный переход из Италии, приведя на Север, к белым еще царским правительством заказанную заводу «Феррари» новую подводную лодку. В то время уже принято было существующими или воображаемыми дворянскими предками под сурдинку гордиться. Я всю эту информацию простодушно и выложил. Сугубо чтобы подластиться. Иван Иваныч был человек старой закалки, из времен, когда с происхождением не шутили. За него карали. Отец канул, скорее всего, был затоплен с офицерской баржой в Охотском море. Так что биографические истории, которые рассказывал сам Ризнич, были с позитивным концом, не придерешься: голодал, был взят в школу для одаренных беспризорников в Павловске (Слуцке), которая его спасла и привела на Ломоносовский завод. Ветеран войны, балтиец. Хорошая советская биография. В ответ на мои изыскания он неодобрительно сопел и уводил разговор в сторону. Избалованный общением с большими художниками старшего поколения, я не мог смириться с его дистанцированностью. Хотелось как-то зацепить старика, очень уж нравились его подглазурные росписи: все эти завораживающие глухари и лоси. По Толстому, у Стивы Облонского были естественные и постыдные «ты». Так и у выражения «как живые» есть естественное и постыдное значения. Животные и птицы Ризнича «как живые» не в постыдном натуралистическом смысле. Они – как живые – в загадочном, тотемном плане. Вот с этого бока мне и посчастливилось подойти к Ризничу. У меня есть друг, много старше меня (и Андрея Ларионова, с которым мы были тогда не разлей вода), Кирилл Петров-Полярный. Он был легендарно удачливым художником-оформителем. Удачливость заключалась в том, что, заявив о себе как о многообещающем керамисте, он очень скоро стал получать большие оформительские заказы – например, на комплексное оформление атомоходов. Несмотря на то, что Петров-Полярный давал работу десяткам художников, сама способность его получать самые хлебные договоры обрастала легендами, в том числе завистливыми. Кирилл не был особенно деловым и ушлым. Хотя бы потому, что на самом пике своей начальственно-оформительской деятельности вдруг отошел от дел. Он был охотник и собачник неистового склада, и, видимо, в какой-то момент эта сторона натуры победила. Любовь к пойнтерам затмила интерес к лихим худфондовским гонорарам. Что до них, думаю, у Кирилла просто был очень большой круг общения, причем за цеховыми художническими границами. Именно на охотничьем поприще у него складывались верные отношения с самыми разными людьми. В том числе и капитанами производства, от которых зависели заказы. Естественно, Кирилл дружил с охотниками и собачниками из Союза художников. И как-то после широкого, до утра, застолья затащил меня на собачью выставку. Сам он не решался вывести своего пойнтера, претендовавшего на приз: бедняга не терпел запаха алкоголя и норовил сбежать. Я, по молодости, был, видимо, в лучшей форме, и пойнтер меня терпел. Кое-как на поводке привели его на смотровую площадку, в круг нервничающих собак и собачников. Там я увидел впечатляющую сцену. В. Курдов и И. Ризнич, оба – судьи этих собачьих состязаний, оба – великие мастера анималистики схватились не на шутку. Поводом была длина холки одного из премиальных пойнтеров. Дело уже дошло до прямых обвинений:

– Холка – это тебе не посуду разрисовывать!

– Да где тебе помнить, какие они, холки, бывают! Ты из президиумов не вылезаешь!

Оба спорщика были мужиками крепкими, вот-вот возьмут друг друга за грудки. Кирилл, человек безупречной обходительности, развел спорщиков, я как молодой был послан за бутылкой. Замирились. Какая-то часть тепла восстановленной дружбы коснулась и меня. С тех пор И. И. стал меня замечать и вступал в беседу охотно.

Расскажу две связанные с ним истории.

В конце 1980-х в Нью-Йорке Наташа Ланда, эмигрантка со стажем, познакомила меня с Ивой Зайсель – очень почтенного возраста старушкой. Она представляла собой – я уже научился разбираться в типологии нью-йоркского люда – даму с 5-й авеню: ухоженность и манеры, за которыми запах по-настоящему больших старых денег, со всеми вытекающими обстоятельствами. В том числе, помимо прочего, некоторой скуповатостью. Бывалые таксисты избегают работать по адресам типа Sutton Place, 1: лакеи в ливреях у шикарного подъезда, вазы с цветами, ковровая дорожка. Но таксиста не проведешь: чаевые проблематичны. Так и Ива, расплачиваясь с таксистом, оправдывала все злые ожидания: тянула из него жилы, требуя вернуть все до цента, чтобы потом царственно протянуть доллар на чай. Что меня удивило, при этом она явственно пробормотала: «блядь»… Ива Зайсель-Штриккер оказалась уникальным персонажем. Ее дед, еврей из подданных Австро-Венгерской империи, получил от Франца-Иосифа баронство за заслуги, кажется, в строительстве имперских железных дорог. Родители, как водится, были социалистами, причем настолько, что дочь, воспитанная в марксистском духе, отправилась в начале 1930-х в Советскую Россию помогать налаживать фарфоровое производство. В двадцать девять лет она стала художественным руководителем фарфоро-стекольной отрасли всего СССР. На Ломоносовском и Дулевском заводах тиражировались ее изделия, ее форма «Интурист» музейна. На Ломоносовском заводе ее, молодую и общительную, знали все. В середине 1930-х Иву, естественно, замели, она долго и мучительно сидела в Крестах, затем ее, видимо, в момент предвоенного сталинско-гитлеровского сближения лояльно выдали немцам. Гестапо подрастерялось: еврейка-баронесса – коммунистка, к тому же политзаключенная, да и со связями, черт ногу сломит. И дали ей уехать в Англию. Оттуда она перебралась в Нью-Йорк, вышла замуж за миллионера, но, главное, стала родоначальницей американского фарфора. Ей в 1942-м поручили сделать первый фарфоровый сет для музея «Модерн Арт». С тех пор она стала классиком американского промышленного дизайна, работала в керамике и в металле, была представлена в главных мировых музеях. Она прожила уникально долгую жизнь: в магазине МОМА я покупал чайники ее дизайна, которые выпускались к ее девяностопятилетию, а затем и к столетию…

Такой вот железный божий одуванчик… Кстати, этот последний всплеск славы пришелся уже на конец девяностых. В восьмидесятые годы ее как-то подзабыли. Когда я пришел с ней в Модерн Арт, молодые кураторы остолбенели: как, эта бабушка американского фарфора еще жива… Человека с такой биографией они воспринимали в далекой исторической перспективе. Так что я горд, что мы в Русском провели (старанием в основном Е. А. Ивановой) ее выставку и, хочется думать, взбодрили интерес к этой персоне. Более того, Зайсель-Штриккер для Ломоносовского завода, в память о молодости, создала в 2001 году, будучи девяноста пяти лет от роду, форму «Талисман». Которая пошла в тираж… На выставку в Русский музей Ива приехать не смогла. Я снимал на видео открытие специально для нее. Подошел к Ризничу. Старик внимательно рассматривал экспонаты.

– Иван Иваныч, вы Иву знавали, помните ее?

– Еще как помню.

– Скажите ей что-нибудь на камеру. – Старик долго отнекивался, – я ведь правду скажу, а она, глядишь, обидится. – Потом все-таки произнес, строго глядя в объектив, – Здравствуй, Ива. Помню тебя. Женщина ты была прекрасная. Просто-таки редкая. – Помолчал и добавил: – А фарфор все-таки у тебя говно.

Вообще за словом в карман не лез. Рассказ Раисы Струмайтис

Я тогда, в начале 1950-х, совсем девчонкой, сидела в каморке технологов и могла только издали наблюдать за знаменитыми фарфористами. Иван Иванович Ризнич был любимцем женского коллектива: уже задолго до войны завоевал известность, войну провел на флоте, тонул и спасся, словом, герой. Он мог изобразить все, но душа лежала, конечно, к животному миру. Анна Максимовна Ефимова как художник тоже принадлежала к элите фарфористов. Она училась у К. С. Петрова-Водкина, начинала как живописец. Потом пришла в фарфор. Проявила себя как уникальный колорист. В росписи создала свой фирменный стиль цветов и фруктов, коллекционеры до сих пор гоняются за ее вещами. А в жизни она была дамой своенравной, неуживчивой, со всеми (может, потому, что была глуховата) пререкалась. Ризнич был всеобщим любимцем, но его-то она как раз постоянно приструнировала и третировала. Кажется, ей не нравилось его пристрастие к анимализму. Звери, причем так натурально, любовно переданные, – это, в ее понимании, было не для фарфора. Как-то снижала его авторитет. Встретив в коридоре Ризнича, она любила говорить: «Иван Иванович, вы опять за свое, за звериное. Поймайте крысу и рисуйте». Все это на глазах у всех. Ризнич молчал. Потом однажды не вытерпел. Встретив Ефимову в коридоре, он повернулся к ней спиной и на мгновение спустил штаны. Надо сказать, он весь был в татуировках. Не знаю уж, с деддомовских времен или моряцких. Так вот, весь коллектив это пересказывал со слов очевидцов, на одной половинке задницы у него была вытутаирована кошка, а на другой – мышка. Оборотясь к Ефимовой, он воскликнул: «Вот вам, Анна Максимовна, ваша крыса!». Ефимова написала на него жалобу.