Разговоры об искусстве. (Не отнять) — страница 43 из 52

то Титов так живет.

– Хорошие ребята, сенегальцы в основном, – рассказывал он о соседях. – Заходят ко мне, интересуются искусством. Правда, в быту есть у них странности – все выбрасывают в окна. Бутылки, стулья сломанные. Что делать, привыкли так у себя. В Африке-то.

Я живо представил себе французских рабочих-садовников, под руководством мэра, жены художника, убирающих с декоративных посадок кустарника выброшенный иммигрантами хлам. …Титов же рассказывал без всякого осуждения – что поделаешь, привычка у них такая. Социальное напряжение – это не про него. Социальное напряжение чувствовалось не в мастерской, а вовне. На улице. Шофер несколько раз просигналил, в конце – почти панически. Мы вышли во двор. Оказывается, сенегальским детям не понравились наш лимузин и шофер при галстуке, в его сторону полетели уже фрукты-овощи, было вполне ожидаемо, что скоро последуют и пустые бутылки. Не все же на цветочные клумбы выбрасывать. Мы обнялись с художником и торопливо сели в машину. Я смотрел в заднее окно и видел, как уменьшающийся Титов дружелюбно беседует с подростками и детишками, и как они доверчиво тянутся к нему. Вот оно! Я наконец-то вспомнил название одной хрестоматийной русской картины, которое вертелось у меня на языке каждый раз, когда я думал о Володе Титове, – «Всюду жизнь»!

Не ездиют

Лет тридцать назад с лекциями от Общества «Знание» пришлось мне поездить по Восточной Украине. Донецк и шахтерские городки вокруг – невозможно было представить, что там пройдут бои. Чистенькие улочки, «частный сектор» в садах, всюду – терриконы. Лекции читал в шахтоуправлениях, в актовых залах, сменам вовсе не довольных этим времяпрепровождением усталых шахтеров. Однажды показали шахту, конечно, не углубляясь. До сих пор запомнилось: капер, шкив. Между городками передвигался на рейсовом автобусе, прижимая к груди кормильца – проектор для показа диапозитивов. Публика была смешанная: шахтеры и сельские – некоторые даже с живностью на руках. Как-то соседом оказался человек непонятного происхождения. По говору – местный, но с неожиданными интеллигентскими лексическими вкраплениями. По виду – коричневому тону лица и кистей рук – шахтер, но какой-то чистенький, выглаженный, пахнущий – в те-то времена, когда о дезодорантах большинство населения Союза и не слыхивало – чем-то иностранно приятным. Разговорились. Узнав, что я читаю публичные лекции по искусству, обнаружил некоторые познания. Но полностью выбило меня из колеи, когда он небрежно пробросил пару раз: «как-то в Лувре…», «а вот однажды в Прадо…». Я был поражен в самое сердце. Люди моего круга по заграницам не ездили. В загранкомандировки отправляли социально близких, надежных, проверенных. И то под присмотром и с жалкой валютой в кулачке. Мы не были диссидентами, совсем нет. Но и доверия никак не внушали. Не делали шагов навстречу. Даже во время неизбежных регулярных профилактических бесед. Да что там мы, молодежь. Многие старики, великие эрмитажные знатоки голландской живописи или немецкой гравюры так и не сподобились подержать в руках артефакты из западных собраний. Сам Владимир Федорович Левинсон-Лессинг, кажется, был вечным невыездным, если не считать его поездки с родителями в гимназические годы. Хорошо, спасибо партии за это, императорские собрания были достаточно представительны, чтобы их хранители стали великими знатоками. Без командировок на Запад.

Был еще один способ – туристические поездки. Но опять же – череда согласований, проверок и бесед. Немалые деньги. И сомнительная радость – в толпе туристов под бдительным присмотром – галопом по европам. Нет уж, такой – вприглядку – Европы не хотелось. Лучше оставаться при своих мечтах. У каждого из нас, художников и искусствоведов, выпивающих по мастерским, была такая личная мечта о Европе. А тут Прадо. Я даже инстинктивно отодвинулся – может, стукачок? Сосед понял мою ошарашенность.

– Ты не думай чего такого, я шахтер, и батя мой был шахтером. Но вот у меня уже с десяток лет беда – язва. Да не сама язва беда, а то, что выпивать не могу. Ну, никак, сразу крутить начинает, хоть волком вой. А народ наш знаешь какой – перед спуском, после спуска. И дома: то у одного в садочке, то у другого. Рядом живем. А я пил со всеми на равных, и вдруг отказываться стал. Ну, мочи нет. Ребята стали коситься. Я сколько раз объяснял – воздерживаюсь по медицинским причинам. Присоседиться норовил: вы, ребята, пейте, а я так, рядом посижу, покурю. Сами знаете, трезвый человек выпивающему не ровня. Не компания. Чувствую, не рады они мне. Стесняются. А тут и деньги пошли. Мало того, что пропивать все перестал, зять пристрастил к пчеловодству. Езжу к нему на пасеку. Мед продаем в сотах на рамке. От покупателей отбою нет. А мужики издеваются: «Петрович, ты, смотрим, прямо, евреем заделался. «Жигуль» у тебя. Достаток. Одеколоном пахнешь. Дети музыке учатся. Куркуль». Я понимаю, это они из зависти. У них-то все на ветер. Но все-таки как-то неудобно. Как будто в чем-то виноват. А мне что делать? В компании не рады. Дома сидеть? Жена по хозяйству замучает. Хотя я у нее теперь и в уважу-хе. Как-то смотрю в шахтоуправлении на стене – турпутевки. Зарубежные. Посмотрел – цены доступные. Профсоюз оплачивает чуть ли не восемьдесят процентов. Попробовал, начали, конечно, с болгарий там всяких, а теперь зато куда хошь. Хоть в королевство Нидерланды. Где только не побывал. Правда, от наших я один.

И закончил, переходя на просторечную лексику: «Не ездиют».

На какой-то остановке язвенник, распрощавшись, вышел. Все было правдой. Я вспомнил эти машинописные объявления на доске в актовом зале. Поездку по замкам Луары шахтеру можно было купить на те же примерно деньги, что мне светили за эти донецкие лекции. Я тогда еще прикинул: надо же, и я бы мог. Но не придал этим бумажкам никакого значения: мог-то я мог, да кто бы мне дал. Я был воспитан своей страной правильно: одни могут, да не ездиют. Другие мечтают ездить, да не могут. Каждый пьет на своем месте. Никакого социального напряжения. И только больные вносят опасную неопределенность.

Ирина Валентиновна

Это был первый заказанный мне текст. Ирину Валентиновну Щеголеву-Альтман я знал с детства. Дом отдыха архитекторов в Зеленогорске под Ленинградом, куда родители ссылали меня на каникулярное время, был не представим без Натана Исаевича Альтмана и его жены, Ирины Валентиновны. Как без беломраморной обнаженной женщины – скульптуры Pathos – и бильярдной в «большой» даче: двух наиболее интересных для мальчишек мест достопримечательностей. И. В. много лет спустя, представляя меня, студента-увальня, знакомым, говорила:

– Это Александр, мы с ним друзья детства.

Она вообще была остра на язык. Опять же через много лет, уже очень немолодой дамой, она танцевала с молодежью, в том числе и с моей женой Леной, где-то на террасе Дома творчества в Хосте. Оступилась и сломала ногу. Ее подхватил красавец-грузин и на руках понес к машине.

– Представляешь, как ей было больно, – делилась по телефону Лена, восхищенная стойкостью И. В. – Но она, пока ее нес в объятьях молодой мужчина, успела произнести: «Ради такого момента не жалко и ногу сломать».

Это было типичное для нее bon mot. У И. В. был своеобразный черно-советский юмор. Известно, Альтман в молодости был дружен с Ахматовой, написал ее знаменитый русско-музейный портрет. Анна Андреевна посвятила ему стихи: «Теперь не знаю, где художник милый… /Но чувствую, что Музы наши дружны /Беспечной и пленительною дружбой, / Как девушки, не знавшие любви».

И. В. рассказывала спокойным, беспечным тоном, без всякого вдовьего надрыва:

– Зима. Пришла в Комарово на кладбище, что-то там делаю у могилы Натана. Вдруг – группа лыжников. Видимо, отдыхающие из окрестных санаториев. На лыжах за культурой. Кладбище-то достопримечательное. Вот они и стоят, потные, пар идет. И экскурсовод, тетка такая типичная профсоюзная, им объясняет: здесь лежит поэтесса Анна Ахматова. А здесь вот – могила ее мужа, художника Альтмана.

За ней многое повторяли. Вот хотя бы на ту же примерно тему:

– Может, я была Натану не лучшая жена. Но зато какая я вдова!

И вот такой легендарный человек предложил мне, студенту, написать статью о художнике Брониславе Брониславовиче Малаховском. Погибшем муже ее погибшей сестры. И. В. была человеком огромной пробивной силы. Обычно это слово употребляют с коннотациями житейски-делового плана. Но не в случае И. В.! Она действовала в полном сознании правоты своего дела. Пробивала непробиваемое: советские нравы и предубеждения, бюрократические процедуры и коллективные страхи. «Пробила» мемориальную доску на «доме специалистов» по Лесной улице, 21, где Альтман прожил весь свой советский период жизни. (Здание символичное, переходное между конструктивизмом и сталинским ампиром. Альтман и сам завис между двумя эпохами в каком-то остановленном прыжке: отталкивался от авангарда, но приземляться в соцреализме никак не хотел.) Но сначала И. В. установила именно такое надгробие на кладбище в Комарово, какое хотел художник: куб с выгравированным знаменитым альтмановским глазом-цветком. Распорядилась его творческим наследием. Словом, для памяти Альтмана она сделала все, что могла, вплоть до публикации отличной монографии о нем М. Эткинда. Действительно, безупречная вдова! Пора было взяться за невыполнимое: книгу, посвященную Малаховскому. Он был, как я теперь понимаю, обаятельнейшей фигурой тогдашней художественной жизни. Представитель старинного шляхетского рода, сын выдающегося инженера, создателя знаменитых паровозов – «гончих Малаховского», архитектор, сатирический рисовальщик, не избегавший самых опасных сюжетов, детский иллюстратор… Оказалось, Б. Б. помнили и готовы были писать воспоминания многие замечательные люди: от К. Чуковского до И. Андроникова. Писать начали еще в Оттепель, пробивать в печать книгу выпало на самые что ни на есть заморозки. Никто не верил, что издание состоится. Может, и предисловие написать И. В. мне доверила, потому что более опытные искусствоведы не брались – не верили в успех. И. В. верила. За всем, что она делала, стояло неоспоримое: