Так происходит со многими предметами, которые выискивает Кунс. А выискивает он, надо сказать, то, что недалеко лежит: из ассортимента супермаркетов и техношопов, сувенирных лавок и ремесленных мастерских. Почему? Может, потому что банальное ближе детскому и «туземному», и чище, бесхитростнее воплощает энергию желаний? Во всяком случае его розовощекие путти гораздо ближе продукции современных ремесленных мастерских, украшающих новодельные католические соборы в американской глуши, нежели изыскам европейской хрестоматийной барочной скульптуры. Вот что он говорит по этому поводу:
– Я верю, что банальность может принести спасение прямо сейчас. Банальность – величайший из инструментов, который мы имеем. Он может соблазнять. Это великий соблазнитель.
Может, я вообще промахнулся, и Кунс – не туземный царек, а шаман? Так или иначе, вот список его любимых банальностей: тиражные бюстики знаменитых людей, выполненные анонимными ремесленниками, подарочные хрустальные наборы, бесхитростные сувенирные фигурки, надувные игрушки, модели электрических паровозов… Всем им он «меняет кожу». То есть выполняет их в новом, нетрадиционном материале. Главное, чтобы покрытие было зеркально отражающим: тогда все эти предметы, в прошлой жизни влачившие жалкое существование, становятся ретрансляторами желаний. Зритель-покупатель видит в них себя. Здесь работает жажда воссоединения, целостности – великая, что ни говори, сила. А его цветочная скульптура? Все эти монументальные щенки, динозавры, пони, поверхность которых в буквальном смысле прорастает петуниями, бегониями, геранями и мариголдами. Какой мощный кумулятивный эффект контактности: потрогать, погладить, понюхать. Приручить. Зритель ощущает – этому псу я приглянулся, он мог бы быть моим. Цветы потянулись ко мне, зная, как заботливо я бы мог их поливать… Этот образ он берет с собой, ставя на какую-то полочку своего сознания. Так действует механизм символического присвоении. Да, есть у этого парня, Кунса, волшебная палочка. С ним нужно держать глаз востро. Прикоснется к любым, самым банальным, самым тиражируемым вещам и сделает их магическими. Тотемами эпохи запредельного потребления.
Лавочки
Нарвская застава – россыпь конструктивистских архитектурных имен: Гегелло, Никольский, Симонов, Кричевский, Барутчев, Меерзон. Когда-то гулял здесь часами, открывая для себя все новые детали. Школа с башенкой-обсерваторией Никольского – объем спортивного зала вынесен отдельным блоком. Вход с заднего фасада сегодня, видимо, используется как «черный», грузовой – коробки, мусор. Над дверью – замечательный рельеф: композиция издали кажется типологичной – серп и молот. Но, оказывается, в привычной динамичной связке – спортивные снаряды. Штанга, теннисная ракетка. Элегантная вещь, скорее, ар деко, нежели чистый конструктивизм. Хотя в Ленинграде ар деко в обнимку с конструктивизмом. Вроде борются, ан нет. «Как аттический герой, в своего врага влюбленный». С этой работой перекликается – и по теме, и по упругому рисованию – рельеф на пилонах левинсоновского «Дома на Кар-повке». Впрочем, я «ловил» не столько неожиданно изысканные моменты. Тянуло как раз к пролетарски-бедному, демократичному. Когда учился, все с придыханием говорили – функционализм. Понятно, организация жизнедеятельности, «фабрики новой жизни» – кухни, читальни, дворцы культуры и пр. Кроме того, наверное, – в идеале – функционализация самого процесса проектирования. Фабрика-кухня, фабрика – архитектурная мастерская… А вот на горизонте частной жизни – вне конвейеризации, логистики и пр. Как она здесь, функция, проявилась? По нечетной стороне Скачек – улицы – жилмассивы. Архитектор, в числе других, – Руднев, ставший потом генералом стиля Триумф. А пока он конструктивист, жилмассивщик. И вот у него есть такие полукруглые, на высоту первого этажа, пристроечки. Дворницкие! О жилмассиве речь! О массовом горизонте, о рационализации жизнепотока. А ведь подумал же архитектор о человеке метлы и совка. Недалеко – Тракторная улица. Первая попытка типизации жилого строительства. Жил-массив для пролетариата Нарвской заставы. Озеленение, освещение продумано до совершенства – все лестничные клетки выходят на север, чтобы не отнимать свет у жилых комнат. Все – от градостроительных моментов до группировки балконных объемов – увязано в единое целое. Торжество прогрессивной проектности в ее чистоте и тотальности! Или наоборот – тотальной проектности в ее прогрессизме и… так далее. Помню, я тогда увидел странные пристойки, приступки. Подумал, – неужели это консоли таких вот пристенных скамеечек: положи досочки и садись. Померещилось. Откуда в такой концептуально эталонной, рассчитанной на воспроизведение, на практике и в хрестоматиях по архитектуре, – среде какие-то… завалинки. Другого слова не подберешь. Конечно, конструктивисты и, особенно, архитекторы сталинского стиля думали о скамейках. Но – отдельно. Особенно вторые – как о форме монументальной, архитектуре малых форм. А тут – приступочки… Примостилось. И вот сегодня был на выставке «Квартира № 5. К истории петроградского авангарда. 1915–1925». В Русском музее, в собственном, можно сказать, Мраморном дворце. И вот вижу: живописный пейзаж Львова Петра Ивановича. Этот самый жилмассив Тракторной улицы. Конечно, пейзаж динамичный, экспрессивный – архитектура диктует. И вдруг – такой вот мотив: у стен – скамеечки, те самые приступочки. И на них – притулились старички и бабушки, деревенские родители ленинградских пролетариев. Ну, привыкли так проводить вечера в своей догородской жизни. И вот подумалось: у конструктивизма много определений. Позитивных: революционный, прогрессивный, демократичный, функциональный и пр. И негативных хватает – несовместимый с классическим наследием, нивелирующий художественно-образное начало, механистичный, неудобный (вспомним хотя бы название одного из домов-коммун писателей и инженеров в Ленинграде, – «слеза социализма»), имитирующий единство формы и содержания (в силу неразвитости производственной базы логика «машинной», монолитной формы воспроизводилась в традиционных материалах – кирпиче и штукатурке). Не рискую ввязываться в эти давние споры. Конечно, в исторической перспективе конструктивизм победил. Только в перечне его заслуг, – может, я и ошибаюсь, – нет вот этого: дворницких, приступок, завалинок. Конечно, с точки зрения большой формы это был откат. Жизнестроительные амбиции требовали работы с массовыми потоками, с большими цифрами. А мне все-таки как-то особенно приятно отыскивать в этих полуразрушенных объектах следы архаического интереса к маленькому человеку. Такому вот непередовому, неохваченному, невовлеченному, одиночному. Предлагаю следующие определения. Конечно, касательно частных его проявлений. Утешительный конструктивизм. Щадящий конструктивизм.
«С пробоиной в борту…».
Это было где-то через час после первого тоста. Дядя Юра Подляский вставал и требовал тишины. Это означало, что он был готов, дошел до требуемой кондиции. Он запевал свою любимую и единственную песню – «В Кейптаунском порту»:
«В Кейптаунском порту
С какао на борту
«Жаннета» поправляла такелаж.
Но прежде чем уйти
В далекие пути,
На берег был отпущен экипаж».
Мама любила устраивать приемы. И на Измайловском, и особенно – на Московском, где наша квартира была соединена с мастерской. Та была метров сорока и позволяла усаживать человек по двадцать. Хрустящая скатерть, хорошая посуда и столовое серебро. И даже пара графинов с вензелями, чудом сохранившихся у бабушки «от старых времен». Сборные – с бору по сосенке – тарелки и кривые вилки, – это уже наше, из поздних семидесятых, из нашей культуры стола. Хотя – какая уж тут культура: мы почему-то презирали правила сервировки и вообще поведения за столом. Наши посиделки и гулянки «при маме» эстетически были бы абсолютно невозможны. Ее гости принадлежали к определенному кругу, знали и ценили свое место в этом круге. Они были приличными (то есть не партийными выдвиженцами и карьеристами), состоявшимися профессионалами культуры. Они как бы готовы были всегда предъявить свой пропуск.
– Сомневаетесь? Сыграйте, как я. Нарисуйте, как я. То есть на нашем профессиональном уровне. Соответственно, и вели себя. У нас (молодых людей, не примкнувших к андеграунду, но и не испытывающих никакого доверия к официозу) такой уверенности в себе не было. Вместо нее – какая-то интуитивная жажда вненаходимости (этот термин уже в 2010-е вошел в оборот как социологический): нам, помню, не хотелось видеть себя взрослыми, состоявшимися, солидными, мы как-то отодвигали от себя мысль, что как-то принадлежим к советской профессиональной культуре. Уж слишком она казалась нам, что ли, законченной, заполненной, отчужденной. Хотя в профессиональном плане мы к ней, конечно, принадлежали, а многие и достаточно быстро были этой культурой замечены и привечены. Но числить себя ее нормальными представителями всерьез было как-то страшно. Конечно, находились сверстники и циничные, и доверчивые. Из числа последних помню одного графика. Его впервые выставили тогда на Всероссийской республиканской выставке. Так вот, он с восторгом повторял слова одного из чиновных руководителей творческого союза: поздравляю, такой молодой и уже играешь на республиканском уровне. Будешь расти дальше – возьмем в сборную Союза. Он имел в виду участие во Всесоюзных выставках (и связанные с ним бонусы – договора, поездки и пр.). Таких воспринимали с юмором: смотри, обманут. Ты тут вкалываешь как карла, а, глядишь, ничего и не дадут. Останешься на скамейке запасных. Сборная-то ваша вон как переполнена. Куда ты потом денешься со своими тематическими эстампами? (Оказалось, как в воду глядели). Вненаходимость была отраднее. Сколько я помню, профессиональных разговоров, в отличие от маминого стола, у нас не велось. К теме своего «положения» (кроме уже упоминавшихся карьеристов и доверчивых дурачков) относились с юмором. Не то чтобы мы не доверяли себе, своим уменьям. Подозревали, что в перспективе получится не хуже, чем у «стариков». По крайней мере, в техническом, исполнительском плане. Но тратить жизнь на воспроизводство их уровня профессионализма как-то не хотелось. Было понимание, что сложившегося истеблишмента (слово вошло в обиход позднее) вполне хватит еще на много лет вперед. А шестидесятническое содержимое, чудесным образом сохранившееся у некоторых «старичков», воспринималось тоже как что-то завершенное: ожидать новых степеней свободы не приходилось, в этом плане надежд не было. Уходить в андеграунд в моем круге в целом не было принято. С этого пути уводила как раз сосредоточенность на профессионально-исполнительских моментах (при уже отмеченном понимании и их исчерпанности). Все-таки мы (речь идет о музыкально-исполнительском, театральном и художническом круге), посмеиваясь над тем, как старик