Разговоры Пушкина — страница 44 из 52

Я. Вы думаете, что народ во Франции способен оценить Мольера?

Пушкин. Ни «Мизантропа», ни «Тартюфа», ни «Дон Жуана», даже и мелкие буржуа не поймут их. Вольтер тоже никогда не проникал в народ, так же как Скаррон, Мольер, Рабле. Через пятьдесят лет Вольтера не будут читать даже в высшей буржуазии. Но все эти люди оставили след своего ума в литературе, точно так же, как Монтень и Монтескье, у которого я нахожу часто более тонкого ума, чем у Вольтера; я подразумеваю «Персидские письма»; они нисколько не устарели. У французов писатели составляют особую касту, касту литераторов, особый мир – мир литературы, и романтики поступают в этом отношении точно так же, как их предшественники.

Одоевский. Однако же все они настоящие французы.

Пушкин. Согласен, но не все они галлы. Ум галла совершенно не то, что французский ум, точно так же, как Монтень, Рабле, Лафонтен не то, что Вольтер, Дидро и Бомарше. Когда в XVIII веке французский ум дошел до своего высшего расцвета, он начал вышучивать: а в этом нет ничего народного, так как народ никогда не вышучивает; Рабле не вышучивает, а шутит, его неприличные выражения не развратны, а только грубы, как и все народные шутки, в XVIII же столетии развращенность была утонченная. Она сделалась французским духом века Вольтера и даже духом тогдашнего остроумия. Никто так не вышучивал, как Вольтер, и он создал этот род литературы. В своих статьях о театре он преподнес превосходные советы, а в собственных пьесах он не соблюдает правил, предписанных им драматическим писателям.

Хомяков. Мы должны писать для народа.

Пушкин. Это так же трудно, как писать для детей или для юношей и не быть ни грубым, ни скучным. У народа есть своя литература, или трогательная, или грубая, часто сатирическая и даже юмористическая. То, что называется буржуазным романом и театром, не будет особенно полезным для народа, потому что хотя в произведениях этого рода и проявляется иногда идеализм, но все-таки в них ужасно много материализма. А между тем лучше давать народу идеалы, чем житейскую пошлость. У Мольера меня восхищает то, что он, кроме салонов, сумел так хорошо описать и современную буржуазию; его Хризалы и Жеронты существуют до сих пор, и притом они настоящие продукты почвы…

Одоевский. Объясните вашу фразу: французская литература не пошла дальше прихожей.

Пушкин. Это по поводу XVII и XVIII веков; я говорил про прихожую короля, так как литература не проникла в народные массы. В Англии Шекспира играют на фермах, в Италии «Иерусалим» поется на лагунах, в Германии поэзия началась с башмачника Ганса Сакса, я говорю о народной литературе. Они взяли старые поэмы от скандинавских готов, от норманнов, от провансальцев. Ганс Сакс – настоящий тевтон.

Хомяков. Ты считаешь народ материалистом?

Пушкин. Его материальная обстановка слишком тяжела и делает его материалистом, – это совершенно естественно. Впрочем, я думаю, что мы никогда не дадим ему ничего лучше Писания. Я убежден, что народ более всего склонен к религии, потому что инстинкт веры присущ каждому человеку. Это имеет свою очевидную причину: то, что человек чувствует, для него существует, и это и есть действительность. Веришь – чувством, надеешься – врожденной потребностью жить, любишь – сердцем. Вера, надежда и любовь – естественные чувства для человека, но они сверхъестественного порядка, точно так же, как и рассудок, совесть и память… хотя и животные имеют память или, скорее, чутье; но я говорю о памяти, которая устанавливает отношение между предметом и мыслью или чувством. Все это, безусловно, сверхъестественно: я хочу этим сказать, что все это стоит вне определенных и правильных законов материи и не зависит от нее, потому что материя подвергается этим законам, а сверхъестественное – нет. Человек очень непостоянен, изменчив, полон противоречий, но его нравственные условия постоянно управляются его волей, у него есть выбор действий. И он рожден с инстинктом сверхъестественного, которое находится в нем самом, – вот почему народ везде склонен к религии. Я хочу этим сказать, что он чувствует, что Бог существует, что Он есть высшее существо вселенной, одним словом, что Бог есть. Этот инстинкт существует и у диких народов. Мы слишком мало знаем о их происхождении; может быть, народы, которых мы считаем первобытными, просто выродившиеся и одичавшие, но это ничего не меняет в том, что я утверждаю…

Хомяков. Тебя обвиняли в атеизме, и мне хотелось бы знать, чему тебя учил твой англичанин, – ты брал у него уроки?

Пушкин. Я тогда написал одному из моих друзей, что беру уроки атеизма и что его положения представляют известную вероятность, но что они неутешительны. Письмо распечатали, и в полиции записали мое имя в числе атеистов. А я очень хорошо сделал, что брал эти уроки: я увидел, какие вероятности представляет атеизм, взвесил их, продумал и пришел к результату, что сумма этих вероятностей сводится к нулю, а нуль только тогда имеет реальное значение, когда перед ним стоит цифра. Этой-то цифры и недоставало моему профессору атеизма. Он давал мне читать Гоббса, который опротивел мне своим абсолютизмом – безнравственным, как всякий абсолютизм, и неспособным дать какое-либо нравственное удовлетворение… Я прочел Локка и увидал, что это ум религиозный, но ограничивающий знание только ощущаемым, между тем как сам он сказал, что относительно веры Слово Божие (Библия) более всего наставляет нас в истине и что вопросы веры превосходят разум, но не противоречат ему. Юм написал естественную историю религии после своего «Опыта о человеческом разуме»; его-то доводы и убедили меня, что религия должна быть присуща человеку, одаренному умом, способностью мыслить, разумом, сознанием. И причина этого феномена, заключающегося в самом человеке, состоит в том, что он есть создание Духа Мудрости, Любви, словом – Бога. Вообще у англичан со времени Реформации заговорили о терпимости, о гражданском и религиозном освобождении и о вопросах нравственности столько же, сколько и о политических вопросах… И я в конце концов пришел к тому убеждению, что человек нашел Бога именно потому, что Он существует. Нельзя найти то, чего нет, даже в пластических формах – это мне внушило искусство. Возьмем фантастических и символических животных, составленных из нескольких животных. Если ты восстановишь рисунки летучих мышей и уродливых ящериц тропических стран, ты увидишь, откуда взяты драконы, химеры, дикие фантастические формы. Выдумать форму нельзя; ее надо взять из того, что существует. Нельзя выдумать и чувств, мыслей, идей, которые не прирождены нам вместе с тем таинственным инстинктом, который и отличает существо чувствующее и мыслящее от существ, только ощущающих. И эта действительность столь же реальна, как все, что мы можем трогать, видеть и испытывать. В народе есть врожденный инстинкт этой действительности, то есть религиозное чувство, которое народ даже и не анализирует. Он предпочитает религиозные книги, не рассуждая о их нравственном значении, они просто нравятся народу. И его вкус становится понятным, когда начинаешь читать Писание, потому что в нем находишь всю человеческую жизнь. Религия создала искусство и литературу, все, что было великого с самой глубокой древности; все находится в зависимости от этого религиозного чувства, присущего человеку так же, как и идея красоты вместе с идеей добра, которую мы находим даже в народных сказках, где злодеи всегда так отвратительны. У всякого дикаря есть представление о красоте, хотя и очень грубое, уродливое: и у него есть свои украшения, он хочет нравиться, это уже первобытная форма любви. Все это так же естественно, как верить, надеяться и любить… Без этого не было бы ни философии, ни поэзии, ни нравственности. Англичане правы, что дают Библию детям.

Хомяков. В Библии есть вещи неприличные и бесполезные для детей; хорошая Священная история гораздо лучше.

Пушкин. Какое заблуждение! Для чистых все чисто; невинное воображение ребенка никогда не загрязнится, потому что оно чисто. «Тысяча и одна ночь» никогда не развратила ни одного ребенка, а в ней много неприличного. Священные истории нелепы, от них отнята вся поэзия текста, это какая-то искусственная наивность. Поэзия Библии особенно доступна для чистого воображения; передавать этот удивительный текст пошлым современным языком – это кощунство даже относительно эстетики, вкуса и здравого смысла. Мои дети будут читать вместе со мною Библию в подлиннике.

Хомяков. По-славянски?

Пушкин. По-славянски; я сам их обучу ему. Сказки моей бабушки и Арины были скорее славянские, чем русские; наш народ понимает лучше славянский, чем русский, литературный язык. Ты не будешь оспаривать это, великий славянин?

Хомяков. Я тебе уж как-то напоминал о славянской поэзии.

Пушкин. Я знаю ее не хуже тебя и изучал ее так же, как и ты, а может быть, и больше. Только ты ошибаешься, утверждая, что поэзия и искусство должны ограничиться первыми шагами на том основании, что они народны. Я не могу перестать быть русским, не чувствовать как русский, но я должен заставить понимать себя всюду, потому что есть вещи общие для всех людей. Библия – еврейская книга, а между тем она всемирна; Книга Иова содержит всю жизнь человеческую; та книга неизвестного автора, которою зачитывался Байрон, переживет века, а местные песни никогда не могут быть вечны. Недостаточно иметь только местные чувства, есть мысли и чувства всеобщие и всемирные. И если мы ограничимся только своим, русским колоколом, мы ничего не сделаем для человеческой мысли и создадим только «приходскую» литературу.

Затем Пушкин повернулся ко мне, взял у меня бумагу, прочел ее, переменил одну или две фразы и сказал мне:

– Вы прирожденная стенографистка. Но довольно говорить о литературе, пойдемте ухаживать за «неистощимым», мне хочется подразнить m-lle Sophie: ее Пельгам не пришел сегодня вечером.

В столовой он сел рядом с Sophie и дразнил ее отсутствием Пельгама. Она сказала ему: