Разговоры Пушкина — страница 47 из 52

любить; падение ее дает ему только удовлетворение. А между тем автор дал ему черты любящего существа, исполненного сострадания к человечеству, сообщает ему нечто идеальное и интересное. Что, Виньи верующий или нет?

Тургенев отвечал:

– Он спиритуалист.

Пушкин продолжал:

– Такой же, как деисты, которые не любят Бога даже тогда, когда верят в него, и не признают того, что один Бог есть принцип всякой любви. Какая огромная разница между этим романтическим Люцифером и Люцифером Байрона! Последний более библейский Сатана, чем Сатана самого Мильтона. Между всеми поэтическими изображениями Сатаны нет равного байроновскому. Ибо Байрон заставляет его сказать Каину: «Если ты не Его (Бога), – ты мой». А Каин сообщает Сатане, что Тирза, жена его, своей преданностью облегчает ему тяжесть жизни. Этим ясно говорится, что Богом, а отнюдь не Сатаной вложено в наши души чувство любви. Здесь нет софизма во взгляде на жалость и любовь. У Байрона было положительное религиозное чувство, хоть его и обвиняли в атеизме, не читая его. А меня поразили строки «Дон Жуана», в которых он говорит о Сократе и Христе: они могут принадлежать только христианину. Между ним и Шелли та разница, что Байрон никогда не смешивал Христа с христианами, ни Бога с деспотами.

– Как тебе кажется? – обратился Жуковский к Вяземскому. – Он недурно изучил обоих друзей-англичан. И какое у него критическое чутье.

Пушкин сказал затем, что он считает «Моисея» Альфреда де Виньи выше, чем «Элоа», потому, может быть, что самая личность Моисея всегда поражала и привлекала его. Он находит Моисея замечательным героем для поэмы. Ни одно из библейских лиц не достигает его величия – ни патриархи, ни Самуил, ни Давид, ни Соломон; даже пророки менее величественны, чем Моисей, царящий над всей историей народа израильского и возвышающийся над всеми людьми. Брюллов подарил Пушкину эстамп, изображающий Моисея Микеланджело. Пушкин очень желал бы видеть самую статую. Он всегда представлял себе Моисея с таким сверхчеловеческим лицом. Он прибавил: «Моисей – титан, величественный в совершенно другом роде, чем греческий Прометей и Прометей Шелли. Он не восстает против Вечного, он творит Его волю, он участвует в делах Божественного промысла, начиная с неопалимой купины до Синая, где он видит Бога лицом к лицу. И умирает он на горе Нево, один перед лицом Всевышнего. Только в Боге может найти успокоение этот великий служитель Божий. Никогда и нигде Моисей не говорит о своих личных чувствах. Замечательное лицо для поэмы! Иов, на мой взгляд, воплощает в себе человечество: он все время говорит о себе, как и мы, грешные: он нам ближе. Альфред де Виньи прекрасно понял то чувство одиночества, которое должен был испытывать Моисей среди людей, так мало понимавших его. Говорят, что Альфред де Виньи женат на англичанке, он счастлив в своей семейной жизни. Но у него очень замкнутый характер. Он меланхоличен, сдержан, его находят высокомерным. Он говорил кому-то, что люди платят черной неблагодарностью поэтам, открывающим им идеалы. Говорил он это по поводу Андрея Шенье и его смерти. Кажется, он собирается написать драму на эту тему. Он говорил, что в лице Андрея Шенье отрубили голову единственному поэту того времени и что понадобилась рука женщины для того, чтобы избавить Францию от Марата. Я думаю, что и Шарлотта Корде могла бы вдохновить его для прекрасной драмы».

Пушкин сказал:

– Я бы усомнился, что он почитатель Шенье; в их лиризме есть нечто сходное.

Я сказала ему:

– Надо бы послать ему ваше стихотворение на смерть А. Шенье. Тургенев переведет их ему.

Пушкин улыбнулся и спросил меня, успела ли я дочитать «Сен-Марса» до живых картин. Он раскритиковал этот роман, находя, что Ришелье был великим человеком, а не таким, каков он в изображении А. де Виньи, что Людовик XIII вовсе не походил на Царя-Пономаря. Он знал, чего он желал и что делал, разрешая кардиналу свободу действий, особенно в отношении Марии Медичи.

– Сен-Марс является у Виньи героем романа; в действительности же m-eur le Grand был довольно ограниченным честолюбцем и не был тем, что называется un grand amoureux (пылкий любовник [фр.]). Анна Австрийская, у которой был свой Ришелье – Мазарини, воспитанник великого кардинала, обладала политическими способностями. Эта испанка тоже знала, чего хотела, и А. де Виньи недостаточно изучил ее. Так называемый Серый Кардинал (Eminence Grise) является в изображении Виньи, быть может, слишком легендарным. Не думаю, чтобы люди, подобные Ришелье, могли нуждаться в лицах этого типа. Все, что относится к Урбану Грандье и процессу урсулинок, показалось мне очень романическим. И ничем ведь не доказана святость этого Грандье, хоть его и сожгли. Но в то время верили в колдунов и жгли их, считая это единственным средством для того, чтоб помешать их вредным чарам. Де Ту кажется мне лицом, наиболее удавшимся Альфреду де Виньи; и это такой благородный характер. Я нахожу, что во всяком произведении, где дело идет о лицах исторических, следует «nothing-extenuate, nor set down ought in malice» («ничему не дòлжно искать оправдания или описывать со злым умыслом» [англ.]). Это мое правило: ни клеветать на исторические лица, ни возвеличивать их; иначе можно исказить их настоящий характер. Лессинг особенно настаивает на сохранении верности исторических характеров, допуская в то же время, что автор может приноравливать исторические факты к требованиям сцены.

Затем Пушкин спросил меня, доставило ли мне удовольствие чтение «Сен-Марса». Была ли я тронута положением Марии Гонзаго, когда изображала ее?

Я сказала:

– Да, я была очень тронута, но в самую патетическую минуту Моден нашел нужным воскликнуть: «Bravo, Rosina amabile!» («Браво, любезная Розина!» [фр.]) К счастью, при этом опустили занавес, и зрители остались при том впечатлении, что я в отчаянии от того, что m-r le Grand провел скверную четверть часа и что я должна сделаться королевой Полыни.

Пушкин сказал, что «Сен-Марс» страдает недостатком, общим всем произведениям романтической школы. Виктор Гюго, например, всегда прямо становится на сторону того или другого исторического лица, что вредит исторической верности сюжета, взятого из действительной жизни. Жуковский заметил, что этот прием свойствен романтикам-французам, хотя они и воображают, что следуют приемам Шекспира. По его мнению, и Корнель, и Расин беспристрастнее романтиков, несмотря на то что у них на первом плане изображение известных типов и страстей, а не характеров. Он прибавил, что для изображения исторических лиц обыкновенно пользуются готовыми, ходячими легендами, не углубляясь в изучение архивов, в которых хранится такой богатый материал. Гёте и Шиллер написали «Эгмонта» и «Дон-Карлоса» с известной предвзятой мыслью.

Пушкин ответил на это:

– Дон Карлос!.. Был ли он в действительности жертвой? Один испанец из посольства говорил мне, что это был ничтожный и нимало не интересный человек, которым пользовались для составления заговоров. В истории много таинственных неразъясненных фактов: например, Иоанна Безумная. Ее отец и ее сын, вместо того чтобы лечить ее, эту бедную сумасшедшую, держали ее в тюрьме; нам это кажется просто чудовищным. Сколько ненависти в королевских домах! Один англичанин говорил мне, что Георг II и его жена без всякой причины ненавидели своего старшего сына, принца Валлийского, отца Георга III. Испанец говорил мне также, что Эгмонт был ревностным католиком: он ненавидел Альбу, они были соперниками, но он жалел народ, обремененный налогами. Последнее и побудило его к решительным действиям; религиозный вопрос не играл тут никакой роли. Гёте заставляет местами Эгмонта говорить тоном защитника гугенотов; но, в сущности, дело шло вовсе не об обедне или проповеди, тем более что Фландрия и осталась католической, строго католической страной; да и все Gueux (нищие) не были реформатами.

Тургенев сказал:

– Прозвище Gueux, принятое ими, и должно было обозначать людей, разоренных налогами и обнищавших.

Пушкин продолжал:

– Кроме нашего самозванца, в истории есть еще много таинственных неразгаданных личностей: дон Себастьян Португальский, воскресший из мертвых; у англичан был Перкин Варбск… Но что меня всегда особенно интриговало и занимало, это отречение Карла V. Что побудило его отправиться заводить часы и забавляться комедией своего погребения в монастыре Св. Юста? Это всегда меня интересовало.

Я спросила, чем он объяснил себе поступок Карла V, и он ответил мне, что ему кажется возможным, чтобы Карл чувствовал, что Реформация в Германии еще страшнее для Священной Римской империи и еще более грозит ей смертью, чем папство. Карл V, обладая политическим гением, предвидел это. К тому же он видел возрастание своей соседки Франции, которая далеко не была приведена к покорности ни победой при Павии, ни пленением Франциска I, ни тем обстоятельством, что кроме части Лотарингии испанцы завладели еще одной французской провинцией. Сама Испания не была еще достаточно объединена, а ему, как главе государства, нужно было жить то в Мадриде, то в Аугсбурге поочередно. Колонии обогатили Испанию, Лепант прославил испанский и генуэзский флот императора; но все это напрягало все силы самой Испании, которые ей приходилось тратить и в Европе, и в новых колониях при ее владычестве над Средиземным морем и Атлантическим океаном. Был, следовательно, период, когда, подобно Наполеону, Карл V был властелином Италии, Фландрии и Сицилии, кроме империи.

Пушкин прибавил:

– Я считаю его большим философом. Легко может статься, что власть и победы утомили его. Он сказал себе, что победа может изменить, и предпочел монашеское одеяние и тонсуру короне и императорской мантии. Я нахожу, что гораздо лучше отречься от престола в апогее славы, чем отправиться управлять островом Эльба и затем умереть на острове Св. Елены. В сущности, после такого необыкновенного могущества только и остается удалиться для размышлений в одиночестве, если человек устал управлять толпами, которые часто судят вкривь и вкось своих правителей, потому что они не всегда понимают их, по крайней мере те цели, которые они преследуют. Их часто обвиняют в личном честолюбии, а между тем их честолюбие, может быть, более высокой пробы, чем мысль о величии страны. Я не оправдываю политических преступлений, ибо ничто не может их оправдать, тем более что никакое величие не может быть и прочным, если оно есть результат преступлений.