Разговоры Пушкина — страница 50 из 52

* * *

Говорили на днях о Сперанском, не в гостиной, потому что Е.А. Карамзина сохраняет о нем добрую память за то, что с ним был хорош ее муж, который, впрочем, не разделял его идей. Пушкин назвал графа Сперанского поповичем, превратившимся в лютеранского пастора. А Полетика сказал на это:

– Это законник, начавший свое поприще семинаристом. Семинарист был напичкан идеями протестантов, а законник – идеями мартинистов, и это отозвалось на его своде законов.

Полетика сказал, что Чаадаев, этот Брут-Перикл, превращается во французского эмигранта, на что Пушкин заметил:

– Он честный и порядочный человек, и я его очень люблю. Но это Алкивиад, находящий счастье в удовлетворении своего честолюбия. Быть может, это еще счастье, что честолюбие может ублаготворить сорокалетнего человека. Можно позавидовать ему.

Полетика сказал:

– У Чаадаева есть что-то удовлетворенное даже в лице.

Пушкин отвечал:

– Вид у него самодовольный, но, в сущности, он не таков; только он видит в Москве такое множество лиц менее образованных и менее начитанных, чем он сам, что это дает ему тон учителя, так как он знает в сто раз больше, чем те, кого он постоянно видит. В этом отношении он немножко Чацкий, он путешествовал в то время, как другие не двигались с места; он путешествовал больше других и в области книг. Уж, конечно, не «Телескоп», не «Телеграф» и не «Московские обозрения» могут служить ему литературным развлечением. У него есть несколько друзей, и, когда Тургенев бывает в Москве, он доволен. Желал бы я знать, чего ради он водворился на берегах Москвы и Яузы.

Полетика отвечал:

– Быть первым в деревне вместо того, чтобы быть вторым в Риме, не это ли причина? В Петербурге он не был бы единственным салонным оратором. В Москве во все времена существовал свой патентованный оратор…

* * *

…Пушкин, как и Байрон, очень любит Книгу Иова и восхищался раз славянским текстом (действительно прекрасным) в присутствии одной дамы, которую это коробило и которая сказала ему:

– Вы говорите о слоге. Признаюсь, я нахожу это недостойным православного. Не это важно в Писании, и, по-моему, кощунство сметь (sic) говорить о слоге.

Поэт Глинка, мистический поэт, которого Пушкин прозвал справедливым Аристидом, видя, что Пушкин улыбнулся, вмешался в разговор.

– Вы находите это кощунственным, – сказал он, – не вижу – почему? Вы точно кальвинисты, у которых и церкви не красивы. Вы предпочли бы, чтоб книги Священного Писания были дурно написаны? Когда автор их вдохновенный человек, как Моисей, неизвестный автор Книги Иова, Давид, Соломон, пророки, евангелисты, апостол Павел, – можно сказать, что они красноречивы. Люди со вкусом могут признавать это и искать в них вдохновенья. Разве не поэма первые главы Луки? Спросите-ка поэта, что он об этом думает.

– Действительно, – отвечал Пушкин, – есть поэмы без рифм, и есть много стихов без поэзии.

* * *

Вчера вечером у Карамзиных велся очень интересный исторический спор. Как всегда, спорящие очень горячились. Спорили: Полетика, Блудов, Одоевский, Вяземский, Пушкин, Хомяков, Дашков, Титов, Шевырев, приехавший с Кошелевым из Москвы. Говорили об истории России. Пушкин отозвался с большой похвалой об обоих Владимирах, об Ярославе, о св. Александре Невском; потом стали говорить о трех царях, о мудром Иване III. Пушкин сказал:

– Он был страшнее своего внука. Женщины падали в обморок при виде его; и при этом он был под башмаком у своей гречанки.

Мятлев, который не может обойтись без шутки, прибавил:

– Никто не герой для своей жены.

Хомяков стал оплакивать Новгородское вече, а Пушкин объявил, что уничтожение его было роковым и неизбежным явлением, что Россию нужно было объединить во что бы то ни стало; конечно, это объединение было достигнуто грубым насилием и деспотическими мерами, но ведь времена были варварские. Затем стали обсуждать развод Василия III, и Полетика сказал:

– В первый раз брак правителя рассматривался здесь как государственный вопрос обеспечения прямого престолонаследия.

Хомяков заметил:

– Уже Иван III вступил в брак по политическому расчету.

Одоевский сказал, что прекрасная литвинка, Елена Глинская, была женщина с замыслами, но что она дурно воспитала своего сына и что Иван IV обнаружил преждевременное развитие, совершив государственный переворот четырнадцати лет. Хомяков очень критиковал его правление, на что Шевырев заметил, что положение его было трудное и эпоха была ужасная.

Пушкин сказал:

– Я желал бы вывести его в трагедии. Что за любопытный характер! Причудливый, ипохондрик, набожный, даже верующий, но пуще всего боящийся дьявола и ада, умный, проницательный, понимающий развращенность нравов своего времени, сознающий дикость своей варварской страны, до фанатизма убежденный в своем праве, подпадающий, как чарам, влиянию Годунова, страстный, развратный, внезапно делающийся аскетом, покинутый изменившим ему Курбским, другом, который давно понял его, но под конец не мог не оставить его, – странная душа, исполненная противоречий! Он начинает с Сильвестра и Адашева. Он любит свою жену, теряет ее. За ней следуют пять других и фаворитка низкого разбора, во время связи с которой он не смеет входить в церковь. Он убивает, топит, пытает людей, молится об упокоении своих жертв и доходит до того, что убивает епископа и собственного сына. Что за тип! Шекспир сделал бы chef d’ouevre из этого характера, из этого человека, в котором восточный деспотизм достиг гиперболических размеров, дошел до какого-то бреда.

Дашков сказал:

– Вы смотрите на него с литературной точки зрения.

Пушкин улыбнулся:

– Историк должен быть философом и критиком, но должен обладать в некоторой мере и воображением. Вообще, у них бывают предрассудки. Карамзину ставят в упрек то, что он дал двух Иванов: Ивана VIII тома и Ивана IX тома; но ведь в нем и было два совершенно различных человека. Иван Сильвестра и Адашева не Иван Малюты Скуратова и Басманова. Конечно, в нем были уже дурные задатки, но самовластие, варварство эпохи, обстоятельства развили в нем то, что Адашев и оба епископа, без сомнения, искоренили и исправили бы в нем.

Блудов спросил:

– Отчего вы написали Бориса, а не Ивана IV?

– Оттого, что тот был мне яснее. Это личность весьма интересная. К тому же тема давала мне два типа: выскочки и авантюриста; да и Марина очаровала и соблазнила меня.

Полетика заметил:

– Интересно, что сделал бы с Россией Дмитрий, если б ему удалось удержаться на царстве?

Вяземский сказал:

– Петр Великий тогда не существовал бы, может быть.

– Как царь – да, – возразил Титов, – но он был бы первым министром.

Все засмеялись, а Пушкин спросил:

– Вы думаете, что Дмитрий раньше Петра сбрил бы нам бороды?

– Бритва не составляет еще всей цивилизации, – заметил Титов.

– Количество потребляемого в стране мыла служит мерилом ее цивилизации, – сказал Полетика.

Пушкин вернулся к Петру Великому:

– Он должен был родиться царем, потому что судьба России должна была совершиться. Я верю в отмеченных и предназначенных людей.

Хомяков стал нападать на Петра, и мнения разделились. Вяземский, Полетика, Дашков и Блудов были за Петра. Остальные относились с неодобрением к некоторым из его мер. Хомяков критиковал все. Поднялся перекрестный огонь фраз, слов, так что в конце концов невозможно было понять что-нибудь.

Дашков говорил:

– Он учредил апелляционный суд.

Хомяков возражал:

– Он судил по личному произволу.

Вяземский кричал:

– Он дал нам новый язык для новых понятий.

– И не все из них были полезны, – говорил Титов, – многие были даже пагубны.

– В этом уж виноваты те, которые перенимали глупости, вместо того чтобы усваивать полезное, – говорил Полетика.

Е.А. Карамзина попросила их успокоиться, говоря:

– Мы тоже хотим слушать; это какая-то ссора, а не спор.

…притихли, и Пушкин сказал:

– Во всяком случае, один Петр понял то, что нужно было России в ту эпоху. Он подумал о ее будущем и о политической роли, которую она призвана сыграть в истории.

Хомяков отвечал:

– Ты приписываешь ему мысли, которых у него не было.

– Какие же?.. Надеюсь, что все его деяния свидетельствуют о мыслях, которыми он руководствовался. – И он прибавил с иронией: – Ты назовешь мне, может быть, тех из его предков, у которых были гениальные идеи? Я готов воздать должное великим князьям, особенно двум Владимирам, Ярославу и Александру Невскому, моему патрону, – но остальные!.. Они собирались прогнать татар; это было необходимо и вынужденно; это бросается в глаза. Они затевали торговлю с иностранными державами, но в которую из этих идеальных эпох пожелал бы ты жить? При Дмитрии Донском, при Шемяке, Иване Калите, Василии Темном, при Иване III, Василии III, Иване IV? Чье же царствование ты предпочел бы?..

Мятлев возвысил голос:

– Я знаю, что он предпочел бы эпоху Новгородского веча. Он оплакивает колокол и посадника. Они были прелестны в Новгороде и во Пскове; они звали поляков и шведов на Москву, если не грызлись между собою.

– Это делалось везде, – сказал Хомяков, – на Западе тоже.

– Да, но там никто и не оплакивает этих блаженных времен, – возразил Полетика.

Хомяков воскликнул:

– Петр только ломал; он разрушил все наше прошлое, хорошее вместе с дурным.

– Разрушают только то, что само по себе колеблется.

Хомяков повторил:

– Он разрушил все, что было хорошего…

Пушкин перебил его:

– Хорошее? В чем ты его видишь? Я вижу еще хорошее в таких князьях, как Владимир, который окрестил нас, как Ярослав, который дал нам законы, как Владимир Мономах, пытавшийся привить нам просвещение, как Александр Невский с его чудесным девизом. Я отдаю справедливость трем объединителям России, даже и Годунову (несмотря на то что он навязал нам рабовладельчество), но согласись, что и при них всех мы оставались варварами.