Искусство не изображает «общего» («всю действительность») — это вне его возможностей; о «всей действительности» можно разве судить или попытаться охватить ее познающей мыслью. Так, Фауст хочет обнять своим пытливым умом «вселенной внутреннюю связь». Область искусства — частное, единичное. Но ведь и общее — в реальном мире — существует и проявляет себя в качестве общего лишь через частное и единичное. Для того чтобы художник дал нам почувствовать общее, смысл общего (действительного мира), он должен сообщить единичному такую конкретность, такую наглядность и полноту жизни, чтобы в каждой частности чувствовалось соприсутствие силы жизни, порождающей единичное, иными словами — осязаемость общего, равнозначную его познанию. «А для этого нужен талант, нужно творчество поэта».
Все это образцы Гётевской диалектики, его динамически-целостного, конкретного мышления. Книга Эккермана богата такими образцами. Но в этой же книге мы встречаемся и с не сведенными в двуединый синтез противоречивыми суждениями, с антиномиями, где между двумя противоположными положениями — зияние, пропасть, прорытая непреодоленными и для Гёте непреодолимыми сомнениями, — в сферах политического мышления, отчасти и гносеологического. Мы вкратце уже ознакомились с ними. Как мыслитель Гёте так и не мог их полностью изжить, но порою преодолевал их как художник.
Томас Манн рассказывает в своей повести «Лотта в Веймаре», как часто смущала собеседников Гёте двойственность его суждений. Это — следы сомнений, неспособности остановить свой выбор на одном из выдвинутых положений, неспособности «снять» их в высшем синтезе. Но, подчиняясь логике замысла, конкретной (в отличие от абстрактной) его идее, Гёте нередко находил должное решение. Дело в том, что в художественном произведении, как и в практической жизни — социальном, историческом бытии человечества, ценность и подлинное значение идеи опознаются прежде всего по силе ее воздействия, по ее плодотворности. Иными словами, идея здесь не только «высказывается», но и живет — подобно тому как она живет в человеческом обществе. Здесь как бы тоже «теория проверяется практикой», ее значением для героя и всего хода действия, степенью ее участия в судьбе героя и его окружения. Это ярче всего, пожалуй, видно именно на примере «Фауста». В нем все разноречия, все антиномии отвлеченно-логического мышления растворялись в слепящем классическом свете всеобъемлющего творческого замысла, и это высшее откровение «великой старой немецкой поэзии», как говорил В. И. Ленин, стало благороднейшим достоянием европейских народов и всей мировой литературы.
Воззрения Гёте на проблемы истории и культуры, его мощная диалектика — всего лишь ступень бесконечной лестницы, по которой человеческая мысль поднялась к материалистическому пониманию истории, — правда, высоко поднявшаяся над философским уровнем воззрений современников великого поэта. Но здесь, во всемирно-исторической трагедии Гёте, в его «Фаусте», эта ступень стала символом нашей общей тоски по высшей форме исторического бытия, общественного миропорядка. Поэзия и правда, деяние и мысль, их бесконечная цель, «здесь — в достижении», стала непреложным фактом нового сознания человека и человечества.
Этим-то нам, людям, строящим коммунистическое общество, и дорого творчество Гёте и дорога могучая его личность, вставшая перед нами во весь свои рост в бесподобной книге Эккермана.
Н. Вильмонт
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Сие собрание бесед и разговоров с Гёте возникло уже в силу моей врожденной потребности запечатлевать на бумаге наиболее важное и ценное из того, что мне довелось пережить, и, таким образом, закреплять это в памяти.
К тому же я всегда жаждал поучения, как в первые дни моего знакомства с великим человеком, так и позднее, когда я прожил подле него долгие годы. Жадно впитывая смысл его слов, я записывал их, чтобы и в будущем не утратить своего достояния.
Однако теперь, думая об изобилии и полноте его высказываний, которые на протяжении девяти лет дарили меня счастьем, и глядя на то немногое, что мне удалось сохранить, я кажусь себе ребенком, старающимся удержать в ладонях весенний ливень, тогда как живительная влага протекает у него меж пальцев.
Но поскольку говорят, что каждая книга имеет свою судьбу, — слова эти равно относятся к ее возникновению и к выходу в свет, — то они, конечно, действительны и по отношению к настоящей книге. Случалось, что месяцы проходили под знаком неблагоприятных созвездий и недомоганья; дела, а также забота о хлебе насущном, не позволяли мне записать хотя бы строчку, но затем положение созвездий изменялось, хорошее самочувствие, досуг и охота писать, объединившись, давали мне возможность хотя бы на шаг продвинуться вперед. И еже: разве в долгой совместной жизни не наступает иной раз пора известного равнодушия, да и есть ли на свете человек, умеющий всегда ценить настоящее так, как оно того заслуживает?
Обо всем этом я упоминаю, стремясь оправдать многие существенные пробелы, которые обнаружит читатель, ежели ему угодно будет сличить даты записей. Из-за таких пробелов мною упущено много доброго и важного, в том числе целый ряд благосклонных отзывов Гёте о его друзьях в разных концах света, а также отзывов о произведениях того или иного современного немецкого писателя, другие же подобные отзывы тщательно мною записаны. Но, возвращаясь к однажды сказанному, — каждой книге, когда она еще только возникает, уготована своя судьба.
Вообще же то, что в этих тетрадях мне удалось сделать своим достоянием и что является лучшим украшением моей жизни, я с великой благодарностью приписываю воле провидения, лелея надежду, что и человечество с благодарностью отнесется к моим записям.
Я полагаю, что эти беседы о жизни, искусстве и науке не только проливают свет на различные явления и содержат в себе много неоценимых поучений, но, в качестве непосредственных житейских зарисовок, как бы завершают образ Гёте, сложившийся у каждого из нас на основании многообразных его творений.
В то же время я не надеюсь, что мне удалось исчерпывающе обрисовать внутренний облик Гёте. Дух и мысль этого необыкновенного человека по праву можно сравнить с многогранным алмазом, который, в какую сторону его ни поверни, отливает иным цветом. И если в различных обстоятельствах и в отношениях с различными людьми он никогда не был одним и тем же, то и я, думается, вправе со всею скромностью сказать здесь: таков мой Гёте.
Но слово «мой» говорит не о том, каким он мне являлся, а скорей о том, в какой мере я был способен воспринять и воссоздать его образ. В подобных случаях мы имеем дело с принципом зеркального отражения и, перевоплощаясь в другой индивидуум, часто упускаем что-либо из ему присущего и невольно привносим нечто чуждое. Портреты Гёте работы Рауха, Доу, Штилера и Давида в высшей степени правдивы, и все же на каждом лежит отпечаток индивидуальности их создателя. И если таковы телесные воспроизведения, то что же сказать о воспроизведении неосязаемого, едва уловимого человеческого духа? Но как бы там ни было, я надеюсь, что те, кому, благодаря мощному духовному воздействию Гёте или личному общению с ним, пристало судить об этой книге, отдадут должное моим усилиям держаться как можно ближе к правде.
Вслед за этим предварением, которое главным образом касается понимания моих записей, остается сказать еще несколько слов собственно об их содержании.
То, что мы зовем непреложной истиной, пусть применительно к единичному объекту, не может быть чем-то мелким, узким, ограниченным. Истина, даже будучи предельно простой, объемлет многое, и говорить о ней так же трудно, как о проявлениях закона природы, равно распространяющегося вглубь и вширь. От нее не отделаешься ни речью, ни красноречием, ни словом, ни прекословием, все это, вместе взятое, в лучшем случае приближает нас к искомой цели, но еще не означает, что мы достигли ее.
Дабы не быть голословным, скажу, что отдельные высказывания Гёте о поэзии иной раз носят несколько односторонний, а иной раз и явно противоречивый характер. То он придает первостепенное значение материалу, который поставляет поэту внешний мир, то усматривает центр тяжести во внутреннем мире поэта; один раз утверждает, что главное — это тема, другой — ее разработка; то он главным объявляет совершенство формы, то вдруг, полностью пренебрегая ею, — лишь дух произведения.
Однако все эти высказывания и все опровержения таковых — лишь разные стороны истины, в целокупности они характеризуют ее существо и ближе подводят нас к ней; посему я, как в данном случае, так и в некоторых других, остерегался сглаживать такие мнимые противоречия, обусловленные самыми различными поводами, а также неодинаковым душевным состоянием в те или иные годы, даже в те или иные часы. Я надеюсь при этом на проницательность и широкий кругозор просвещенного читателя, который не позволит частностям сбить себя с толку, но сумеет правильно распределить и объединить их, всегда имея перед глазами целое.
Возможно также, что читатель споткнется о многое, на первый взгляд кажущееся незначительным. Однако, заглянув поглубже, он неминуемо заметит, что такие мелочи часто бывают предвозвестниками чего-то куда более значительного, иногда служат обоснованием последующего или добавляют какую-нибудь черточку к описанию характера, а посему они, будучи своего рода необходимостью, заслуживают если не канонизации, то хотя бы снисхождения.
Итак, напутствуя добрым словом эту давно взлелеянную книгу при выходе ее в свет, я желаю ей порадовать читателя, а также пробудить в нем и пошире распространить благое и вечное.
Веймар, 31 октября 1835 г.
ВВЕДЕНИЕ
В Винзене-на-Луге, городке, расположенном между Люнебургом и Гамбургом, там, где болота граничат со степью, я родился в начале девяностых годов в убогой хижине, — иначе, пожалуй, не назовешь домишко, в котором была одна лишь комната с печью, а лестницы и вовсе не было, если не считать приставной лесенки возле входной двери, по которой мы лазили на сеновал.