— Самоутверждение любого индивида и то, что человек отметает все ему чуждое, — сказал Гёте, — для меня служит доказательством, что нечто подобное и впрямь существует. — Я уже несколько минут порывался сказать то же самое, и мне было вдвойне приятно, что Гёте опередил меня.
— У Лейбница, — продолжал он, — возникали похожие мысли касательно таких независимых созданий, но то, что мы обозначаем словом «энтелехия», он называл «монадой».
Дальнейшее я решил во что бы то ни стало сам прочитать у Лейбница.
В полдень зашел к Гёте; сегодня он был в полном обладании сил и выглядел еще свежее, чем обычно. Он сразу же сказал мне, что вынужден был на время отставить свою «Классическую Вальпургиеву ночь», чтобы приготовить к отправке издателю последние тома.
— Думается, я поступил умно, прекратив работу, покуда еще весь горел ею и у меня в запасе имелось много уже придуманного; так я куда легче подхвачу нить, чем если бы писал дальше и уже начал бы спотыкаться.
Я про себя отметил эти слова, как весьма полезный урок.
Гёте намеревался еще до обеда прокатиться со мною за город; но нам обоим было сейчас так уютно в комнате, что он приказал отложить поездку.
Между тем Фридрих, его слуга, распаковал большой ящик, присланный из Парижа. Это была посылка от скульптора Давида — отлитые в гипсе портреты и барельефы пятидесяти семи прославленных современников. Фридрих вносил слепки в раздвижных ящичках, и мы с увлечением рассматривали лица всех этих интересных людей. Мне не терпелось взглянуть на Мериме. Его лицо оказалось столь же сильным и дерзким, как его талант, Гёте же увидел в нем еще и что-то забавное. У Виктора Гюго, Альфреда де Виньи, Эмиля Дешана лица были чистые, открытые, жизнерадостные. По душе нам пришлись также портреты мадемуазель Гэ, мадам Тасту и других молодых писательниц. К. мужественному профилю Фабвъе, словно дошедшему до нас из других веков, мы возвращались не раз. Так мы рассматривали то одно, то другое лицо, и Гёте не уставал повторять, что Давид сделал его обладателем сокровища, за которое он не знает, как и благодарить этого крупнейшего художника. Отныне он будет показывать свою коллекцию всем, кто хоть мимоездом посетит Веймар, дабы, путем устных расспросов, пополнить ее теми, кто в ней не представлен.
В ящике лежали еще и пакеты с книгами. Гёте распорядился отнести их в нижние комнаты, мы тоже прошли туда, уселись за стол, и у нас завязалась оживленная беседа о предстоящих работах и различных планах.
— Нехорошо человеку быть одному, — сказал Гёте, — и уж совсем худо работать в одиночестве; для удачи необходимо поощрение и участие. Шиллеру я обязан «Ахиллеидой» и многими моими балладами, он подстрекнул меня заняться ими, а вы можете считать своей заслугой, если я окончу вторую часть «Фауста». Я уже не раз это говорил, но повторю опять, чтобы вы получше запомнили.
Как я радовался его словам и сознанию, что есть в них доля правды.
После обеда Гёте вскрыл один из пакетов. В нем лежали стихотворения Эмиля Дешана и письмо, которое Гёте дал мне прочитать. Из него я, к вящей моей радости, убедился, как сильно воздействует Гёте на жизнь новой французской литературы, как любит и чтит его литературная молодежь, признавая в нем своего духовного вождя. В пору юности Гёте такое влияние имел Шекспир. Вольтер производил значительно меньшее впечатление на молодых поэтов других стран, он не был их знаменем и властителем дум. Письмо Эмиля Дешана было насквозь пронизано непринужденностью и какой-то отрадной свободой.
— Мы словно видим весну прекрасной души, — заметил Гёте.
Помимо всего прочего к посылке Давида был приложен лист бумаги, на котором во всевозможных ракурсах была изображена треуголка Наполеона.
— Это для моего сына, — сказал Гёте и немедленно отослал рисунки к нему наверх. Дар явно возымел свое действие, молодой Гёте очень скоро спустился к нам и с восторгом объявил, что треуголка героя — это non plus ultra его коллекции. Не прошло и пяти минут, как пресловутый лист, в рамке и под стеклом, уже был помещен среди прочих памяток о герое.
Утром ко мне заходит господин фон Гёте с известием, что давно им задуманная поездка в Италию наконец решена, что отец дает необходимые средства и выражает желание, чтобы я ехал вместе с ним. Мы оба радуемся и обсуждаем приготовление к предстоящей поездке.
Когда, уже около полудня, я проходил мимо дома Гёте, он поманил меня из окна, и я быстро взбежал наверх. Он вышел мне навстречу веселый, бодрый и сразу же заговорил об итальянском путешествии сына: он-де одобряет эту его затею и считает ее весьма разумной и радуется тому, что я еду с ним.
— Это будет полезно для вас обоих, — сказал он, — вы же при вашей восприимчивости к культуре приобретете немало.
Затем он показывает мне гравюру со скульптурного изображения Христа с двенадцатью апостолами, и мы говорим о том, что никакой скульптор не в состоянии одухотворить их.
— Один апостол, — замечает Гёте, — мало чем отличается от другого, и лишь у немногих позади жизнь и поступки, которые могут придать им характер и значительность. Я как-то, шутки ради, отобрал двенадцать библейских фигур, так, чтобы все они были разные, все значительные, а следовательно, каждая являлась бы благодарной моделью для художника. Начнем с Адама: это мужчина столь прекрасный, что лучше, пожалуй, и не придумаешь. Одной рукою он оперся на лопату — символ того, что человек призван возделывать землю.
За ним Ной. С него ведь начинается второе сотворение мира… Он хлопочет над виноградной лозою, в этом образе есть что-то от индийского Вакха.
Рядом с ним Моисей — первый законодатель.
Затем Давид — воитель и царь.
Далее Исайя — властелин и пророк.
Наконец, Даниил — предтеча грядущего Христа.
Христос.
Подле него Иоанн, он любит Христа, явившегося людям. Таким образом, Христос как бы обрамлен фигурами двух юношей, одного из них (Даниила) следовало бы изваять хрупким и длинноволосым, другого (Иоанна) порывисто-страстным, со стрижеными кудрями. Ну-с, а кто же идет после Христа?
Сотник из Капернаума, как представитель верующих, которые ожидают немедленной помощи. За ним Магдалина — символ кающегося человечества, жаждущего прощения и готового искупить все свои грехи. Обе эти фигуры являли бы собой самую суть христианства.
Далее, пожалуй, Павел, наиболее ярый из проповедников христианского вероучения.
За ним Иаков, ходивший в дальние страны, — носитель идей миссионерства.
И, наконец, Петр. Художнику следовало бы поставить его у врат и придать его взору испытующее выражение, словно он вглядывается, достоин ли вступить в эти священные врата тот, кто приближается к ним.
Ну-с, что вы скажете о моем замысле? Мне думается, это будет интереснее, чем двенадцать апостолов, как две капли воды похожих друг на друга. Моисея и Магдалину я бы изобразил сидящими.
Я с восторгом ему внимал и попросил его все это записать, что он и пообещал сделать.
— Я хочу еще раз обдумать разные подробности, — сказал он, — и наряду с другими записями передать вам для тридцать девятого тома.
Обедал с Гёте. Говорил об одной строчке в его стихотворении, должна ли она читаться, как во всех предыдущих изданиях:
Так Гораций, твой жрец, полон восторга, предрек…
(Перевод С. Шервинского.)
Или:
Так Проперций, твой жрец, и т. д., —
как напечатано в последнем издании.
— Заменить Горация Проперцием меня уговорил Гёттлинг. Но звучит это хуже, и потому я предпочитаю первый вариант.
— Вот так же в рукописи вашей «Елены» стояло, что Тезей похитил ее десятилетнюю и стройную, как серна. Вы посчитались с неудовольствием Гёттлинга и внесли исправление «семилетнюю и стройную, как серна», но это ведь значило бы, что она еще совсем дитя, даже в глазах близнецов Кастора и Поллукса, ее освободивших. Действие, конечно, происходит в баснословные времена, и никому не ведомо, сколько ей было лет, к тому же вся мифология настолько неустойчива и растяжима, что каждый вправе выбрать сюжет, который ему представляется наиболее интересным и красивым.
— Я с вами согласен, — сказал Гёте, — и тоже предпочитаю, чтобы Тезей похитил ее десятилетней, написал же я позднее «После десяти лет она пошла по рукам». Итак, я попрошу вас в новом издании из семилетней серны вновь сделать десятилетнюю.
За десертом Гёте показал мне два только что полученных альбома — иллюстрации Нейрейтера к его балладам. Нас обоих восхитил свободный и радостный дух достойного художника.
Обед с Гёте. Он сразу заговорил о предстоящем путешествии своего сына и предостерег нас от чрезмерных упований на успех такового.
— Обычно возвращаешься таким же, каким уехал из дому, — сказал он, — важно только не привезти с собой новых идей, неподходящих для наших обычных условий. Я, например, вернулся, очарованный прекрасными итальянскими лестницами, и тем самым изрядно испортил свой дом, — из-за их ширины комнаты стали меньше, чем должны были быть. Главное — научиться владеть собой. Если бы я дал волю своим наклонностям, то, наверно, загубил бы себя и сокрушил все меня окружающее.
Затем мы говорили о физических недомоганиях и о взаимовлиянии тела и духа.
— Трудно даже вообразить, какую поддержку дух может оказать телу, — сказал Гёте. — Я часть страдаю болями в нижней части живота, однако воля и сила разума не позволяют мне слечь. Лишь бы дух не подчинился телу! Так, например, при высоком атмосферном давлении мне работается легче, чем при низком. Зная это, я, когда барометр стоит низко, стараюсь большим напряжением сил преодолеть неблагоприятные условия, и мне это удается.