Разговоры с Гете в последние годы его жизни — страница 97 из 144

Воскресенье, 16 ноября 1823 г.*

Гёте все еще нездоров. Великая герцогиня сегодня вечером прислала ему со мною несколько прекрасных медалей, надеясь, что это его хоть несколько развлечет. Гёте, видимо, был обрадован деликатной заботливостью герцогини. Он жаловался мне, что чувствует ту же боль в области сердца, которая прошлой зимой явилась предвестником тяжелой болезни.

— Я не могу работать, — сказал он, — не могу читать, даже мысли посещают меня лишь в счастливые минуты облегчения.

Воскресенье, 17 ноября 1823 г.*

Приехал Гумбольдт. Я пробыл у Гёте очень недолго, но у меня создалось впечатление, что присутствие Гумбольдта и беседа с ним благоприятно на него воздействуют. Думается, что болезнь его носит не чисто физический характер. Главной ее причиной, видимо, является страстное увлечение некой юной особой, охватившее его нынешним летом в Мариенбаде, которое он сейчас силится побороть.

Пятница, 28 ноября 1823 г.*

Только что вышедший в свет первый том Мейеровой «Истории искусств», кажется, пришелся по душе Гёте. Сегодня он отзывался о нем с величайшей похвалою.

Пятница, 5 декабря 1823 г.*

Я принес Гёте несколько образчиков минералов, в том числе кусок глинистой охры. Дешан нашел ее в Кормайоне и раззвонил о ней на весь свет. Как же Гёте был удивлен, узнав в этой краске ту, которой Анжелика Кауфман обычно писала человеческое тело.

— Она ценила на вес золота малую толику этой охры, у нее имевшейся. Но где ее находят, не знала.

Гёте сказал своей невестке, что я с ним обращаюсь как с султаном — каждый день приношу дары.

— Скорее, как с ребенком, — ответила госпожа фон Гёте, и он невольно улыбнулся.

Воскресенье, 7 декабря 1823 г.*

Я спросил Гёте, как он чувствует себя сегодня.

— Все-таки лучше, чем Наполеон на своем острове, — со вздохом отвечал он. По-видимому, изрядно затянувшееся болезненное состояние стало сказываться на нем.

Воскресенье, 21 декабря 1823 г.*

Гёте снова в прекраснейшем расположении духа. Сегодня самый короткий день в году, и надежда, что дни теперь начнут неуклонно увеличиваться, видимо, весьма благотворно на него воздействует.

— Сегодня мы празднуем возрождение солнца, — этим радостным возгласом он встретил меня, когда я утром к нему вошел. Мне говорили, что во время, предшествующее самому короткому дню, он всегда бывает подавлен, охает и стонет.

Вошла госпожа фон Гёте и сообщила свекру, что собирается в Берлин — встретить свою мать, которая возвращается из поездки.

Когда она ушла, Гёте шутливо прошелся насчет чрезмерно живого воображения— отличительной черты юности.

— Я слишком стар, — сказал он, — чтобы с нею спорить или внушать ей, что радость свидания с матерью здесь будет не меньше, чем там. Такое путешествие зимой— ненужная трата сил по пустякам, но эти пустяки бесконечно много значат в молодости. И в конце концов что за беда! Иной раз приходится совершить сумасбродные поступки, чтобы потом некоторое время жить спокойно. В юные годы я вел себя не лучше и, в общем-то, все же вышел сухим из воды.

Вторник, 30 декабря 1823 г.*

Вечер провел вдвоем с Гёте в самых разнообразных беседах. Он сказал, что намеревается включить в собрание сочинений свои «Письма из Швейцарии» от 1797 года. Затем речь зашла о «Вертере», которого он прочитал всего один раз, лет эдак через десять после его выхода в свет. Впрочем, не иначе он поступал и с другими своими произведениями. Далее мы заговорили о переводах, и он заметил, что ему очень трудно воссоздать по-немецки английские стихи.

— Когда пытаешься ударные односложные слова англичан передать немецкими многосложными или составными словами, разом утрачивается вся сила и энергия стиха.

О «Рамо» он сказал, что весь перевод продиктовал за один месяц.

Потом разговор переметнулся на естественные науки и кстати уж на то мелкодушие, что заставляет некоторых ученых пускаться в яростные споры из-за приоритета.

— Лучше всего я узнал людей, — сказал Гёте, — занимаясь науками. Мне это знание недешево обошлось, и я изрядно намучился, но тем не менее рад, что приобрел этот опыт.

— Науки, — отвечал я, — почему-то живейшим образом пробуждают людской эгоизм, а стоит его расшевелить, и наружу проступают все прочие слабости человеческого характера.

— Вопросы науки, — отвечал Гёте, — зачастую являются вопросами существования. Одно-единственное открытие может прославить человека и заложить основу его житейского благополучия. От сюда эта беспощадность, это желание во что бы то ни стало удержать свое место в научном мире, эта ревность к воззрениям и мыслям другого. В области эстетики нравы куда более снисходительны. Мысль ведь, собственно, врожденное достояние каждого, все сводится к ее использованию, к ее обработке, и тут, понятно, меньше поводов для зависти. Одна мысль может лечь в основу сотен эпиграмм, сотен мелких стихотворений, и вопрос лишь в том, кто из поэтов облек ее в наилучшую, наикрасивейшую форму. В науке же обработка равна нулю— сила воздействия заключена в научном открытии, а тут уж стирается граница между всеобщим и субъективным, отдельные проявления законов природы подобны сфинксам— с места их не сдвинешь, они немы и существуют вне нас. Увиденный новый феномен— это открытие, а любое открытие— твоя собственность. Притронься кто-нибудь к чужой собственности— и сразу разгорятся страсти.

— Вдобавок, — продолжал Гёте, — в научном мире собственностью считается как то, что вошло в традицию учебных заведений, так и то, чему ты в них научился. Если кто-то вдруг заявляет о новом понимании того или иного явления и это понимание противоречит нашему кредо, которое мы годами обожествляли и уже успели передать другим, или, боже упаси, грозит его ниспровергнуть, ярость обрушивается на этого смельчака и все средства пускаются в ход, чтобы подавить его. Ему чинят всевозможные препоны, притворяются, что его не слышат, не понимают, говорят о нем с таким пренебрежением, словно его труды даже читать не имеет смысла, иными словами, новой истине долго приходится ждать, прежде чем она проложит себе дорогу. Некий француз сказал одному из моих друзей [92] по поводу моего «Учения о цвете»: «Пятьдесят лет мы тщились обосновать и укрепить царство Ньютона; понадобятся еще пятьдесят на то, чтобы его сокрушить».

Математическая гильдия постаралась сделать мое имя в науке настолько подозрительным, что люди опасаются его произносить. Как-то раз мне попалась в руки брошюра, в которой толковались отдельные моменты «Учения о цвете», автор, видимо, безоговорочно принял мое «Учение», воздвиг свое здание на заложенном много фундаменте и сделал свои выводы, исходя из него. Я с большим удовольствием читал эту работу, но не мог не удивиться, обнаружив, что он ни разу даже не упомянул моего имени. Загадка разрешилась позднее. Один наш общий друг пришел ко мне и объяснил, что одаренный молодой автор хотел этой работой создать себе имя, но справедливо опасался уронить себя во мнении ученого мира, подкрепив свои взгляды ссылкой на меня. Книжечка его свое дело сделала, и хитроумный юноша впоследствии представился мне и принес свои извинения.

— Эта история тем более примечательна, — сказал я, — что во всех других случаях люди с полным основанием гордо ссылаются на ваш авторитет и ваше одобрение считают наиболее мощной защитой от всех нападок. Что же касается «Учения о цвете», беда здесь в том, что приходится иметь дело не только с прославленным и всеми признанным Ньютоном, но и с его преданными учениками, которые рассеяны по всему свету, имя же им — легион. Если в конечном счете вы и возьмете верх, все равно вы еще долгое время будете пребывать в одиночестве с вашим новым учением.

— Я к этому привык и ничего другого не жду, — отвечал Гёте. — Но скажите по совести, мог ли я не чувствовать гордости, уразумев уже двадцать лет назад, что великий Ньютон и вкупе с ним все математики, все возвышенные вычислители решительнейшим образом заблуждаются в теории цвета, а я, один из миллионов, прознал суть великого явления природы. Это чувство превосходства и давало мне силы сносить дурацкую заносчивость моих противников. Они на все лады поносили мое учение и, где только можно, оглупляли мои идеи, но я тем не менее радовался, что мне удалось закончить свои труд. Нападки противников только помогли мне узнать слабости людей.

Покуда Гёте говорил об этом убежденно и красочно, в выражениях, которые я не в состоянии воспроизвести точнее, глаза его сияли. Торжество светилось в них, в то время как на губах играла ироническая усмешка. Даже черты его прекрасного лица казались величественнее, чем обычно.

Среда, 31 декабря 1823 г.

Многоразличные беседы за столом у Гёте. Он раскрыл папку с оригинальными рисунками, среди них всего интереснее юношеские рисунки Генриха Фюсли.

Потом говорили на религиозные темы, например, о злоупотреблении именем божьим.

— Люди обходятся с ним так, словно непостижимое и невообразимое высшее существо принадлежит к им подобным. Разве же иначе они говорили бы: господь бог, боже милостивый, господи, боже мой. Имя его, которое они ежедневно произносят, — в первую очередь это относится к лицам духовного звания, — превратилось в пустую фразу, которая и мысли-то никакой в них не вызывает. Будь им понятно его величие, они бы умолкли, из благоговения не осмелились бы называть его по имени.

1824

Пятница, 2 января 1824 г.

Оживленная застольная беседа у Гёте. Кто-то упомянул о молодой красавице из высшего веймарского общества, другой заметил, что уже почти влюблен в нее, хотя ум красавицы блестящим никак не назовешь.

— Ну и ну, — смеясь, воскликнул Гёте, — да разве любовь имеет что-нибудь общее с умом! В молодой женщине мы любим все, что угодно, но не ум! Любим ее красоту, юность, ее задор и доверчивость, ее характер, ее недостатки, капризы и бог весть что еще, этого словами не скажешь; но только не ум. Мы его