Разговоры с Раневской — страница 22 из 74

— О «Сэвидж»?

— Да! Но какая!

Мы начали читать. Это была самая беспомощная рецензия, которую довелось видеть. То, что автор не рецензент, — это было ясно, но в газете есть же грамотные люди! Я уже не говорю о штампах: некоторые фразы построены так, словно их готовили для крокодильской рубрики «Нарочно не придумаешь».

«Больные изучают нового пациентa, а миссис Сэвидж проникает в духовный мир этих людей».

«Пьеса сыграна превосходно: каждая реплика на месте, каждое движение, жест отточены».

Или: «После спектакля в Театре им. Моссовета не приходится искусственно поднимать занавес». (Занавес действительно поднимать не приходится — его просто нет.)

Анекдотические утверждения были и в других статьях. Так, одна из газет вдруг решила написать об очень важной роли в спектакле… музыки. И даже более того, сделала, на мой взгляд, открытие: «В основном именно через музыку раскрывается антивоенная тема спектакля, которая в самой пьесе лишь намечена».

Я перечитал все рецензии подряд — так, как они подшиты в папке ВТО. Это интересное и поучительное занятие. Очевидно, почти любая подборка рецензий может послужить отличным материалом для социолога, занимающегося изучением стереотипа мышления, восприятия. Но спектакль вызвал немало и оригинальных, порою демонстративно спорных суждений, нестандартных оценок и обобщений. В одном все критики были единодушны: успех спектакля—это в первую очередь успех Раневской.

«Не слишком ли трудную я взял на себя задачу?» — подумал я, когда дочитал последнюю реиензию. И попытался себя успокоить: я же не пишу рецензий. Я только хочу рассказать, как работает Раневская над этой ролью. Не уверен, что это получится, ибо, как точно написал один из критиков: «Бледны и вторичны слова перед этим живым, неповторимым созданием большого, страстного, щедрого искусства Фаины Раневской».

Раневская в «Крокодиле»

— Вы видели? — спросила меня Ф. Г. с отчаянием и протянула «Крокодил».

— Это? Видел и не нашел ничего для вас оскорбительного.

— Так уж ничего? Но ведь факт остается фактом: я попала в «Крокодил», и хорошего тут мало!

«Крокодил» от имени «знаменитых тигроловов» — Ерофея, Дормидонта, Ферапонта и Эдмонта — всех Кандыбовых — поместил иронически-хвалебную заметку на фильм «Сегодня новый аттракцион». В ней говорилось о прекрасном поведении тигров, блестящем исполнении «ролей» зверями, которым не мешали артисты. Раневской посвящен один абзац:

«Но не все ладно в этом фильме. Явно чужеродным, на наш взгляд, является вставной номер с замечательной актрисой Ф. Раневской. Ведь она играет так здорово, что плакать хочется. Особенно когда ее увольняют с поста директора цирка. Не знаем, как ты, Крокодил, но мы-то поняли, что этот кусочек совсем из другой, игровой картины, а неопытная монтажница, все на свете перепутав, приклеила его к научно-популярному фильму».

— Из чего следует, — заключил я,—что вас «Крокодил» похвалил.

Ф. Г. улыбнулась: мне даже показалось, что она проверяла на мне читательскую рецензию — видимо, ирония редакции в чем-то вызывала у нее сомнение.

— Если бы вы только знали, — вздохнула Ф. Г., — как я не хотела сниматься в этой картине!

— Но у вас там неплохая роль, — возразил я.

— Одна роль не делает фильма, — сказала Ф. Г. — Я же видела, что сценарий слабый, конфликт не новый — отказывалась от съемок, как могла. На все письма отвечала отказом. Начались бесконечные звонки из Ленинграда, причем по ночам: «Без вас не можем начать фильма. Вы должны сниматься». Я не сдавалась. Тогда режиссер Кошеверова приехала в Москву сама. Пришла ко мне, села вот сюда в кресло и сказала:

— Без вашего согласия не сойду с места.

Я пустила в ход крайнее средство: стала страшно кашлять, схватилась за сердце и с трудом проговорила:

— Вы видите, что со мною делается? Я же совсем без голоса и мне очень нехорошо, Надя. Мне очень нехорошо.

Кошеверова посмотрела на меня и довольно проницательно заметила:

— Оставьте симуляцию. Вам придется согласиться.

Ах, если бы она сохранила свою проницательность на съемках! Вы не представляете, как с ней безумно трудно работать. Сценарий без конца переделывается, возникают все новые эпизоды — снимается, по существу, уже второй фильм! А отснятое идет в корзину!

Ну сколько там моей роли? Три-четыре эпизода. Пусть даже пять! И сколько же их можно было снимать? Я неделями не выходила из павильона, а в результате зачастую каких-нибудь сто полезных метров! Все из-за неумения работать, из-за неразберихи, отсутствия хоть какой-нибудь системы.

Погодите! — Ф. Г. встала и подошла к письменному столику. — Мне тут на днях попался черновик письма к Кошеверовой. Я это написала после очередного возвращения со съемок, — говорила Ф. Г., перебирая бумаги в бюваре. — После очередного возвращения с Голгофы. Читайте, — она протянула мне листок, — вам многое станет ясно.

Вот это письмо:

«Надя! Не моя вина в том, что Вы не понимаете, что значит процесс творчества у актера-художника. Только актер-циник может мириться с подобной атмосферой принудительного ремесленничества. Случайно, от съемки к съемке, с интервалами в месяц, без смысла, без последовательного развития взаимоотношений с партнерами, — в этой анархии производства, убивающей вдохновение художника, я чувствую себя человеком, которому нанесли тяжелое, незаслуженное оскорбление.

Мы говорим на разных языках. В Вашем понимании это норма и специфика производства, в моем — катастрофа. В сущности, все, что делается у Вас со мной, в творческом плане — преступление по отношению к актрисе моего возраста и некоторых моих заслуг».

Я попросил Ф. Г. дать мне этот черновик.

— Зачем он вам? — спросила она.

— Я сохраню его как свидетельство ваших мучений.

— Берите, — Ф. Г. протянула мне листок. — Мучений творческих и физических! Ну-ка дайте мне письмо на минутку.

Она взяла ручку и внизу листа быстро сделала приписку: «Это писала старая дура Раневская вместо того, чтобы сесть в поезд и бросить этот бардак. О, Кошеверова!»

Чтобы стать грамотным

— Вчера «Сэвидж» смотрел доктор Вотчал, — сообщила Ф. Г. — Я пригласила его на обед. Прошу и вас пожаловать в воскресенье к двум.

— Как Вотчал? — удивился я. — Живой?

— Ну, не мумия же!

— Я думал, вы всю жизнь принимаете его капли, моя мама и бабушка пьют их тоже, — так Вотчал это как мифические Зеленин с каплями или Вишневский с вонючей мазью — все из прошлого века.

— То, что ваши родные пьют капли профессора Вотчала, означает — у них есть сердце, и они не станут удивляться,что доктор, облегчающий им жизнь, жив! — пояснила Ф. Г. — Вотчал — чудесный человек и, как все чехи, любит поесть. Я постараюсь удивить и его с супругой, и вас.

Борис Евгеньевич Вотчал оказался во всех смыслах светлой личностью: в костюме цвета кофе с молоком, белоснежной рубашке, с седыми, коротко стриженными волосами, торчавшими лучиками, чистым, словно только что вымытым лицом, веселыми глазами и улыбкой. Он источал тепло и доброжелательность.

— Я теперь дышу только вашим методом, — сообщила сразу Ф. Г. — Вдыхаю носом, выдыхаю ртом.

— Но главное, дорогая, на вдох считайте до пяти, на выдох — вдвое больше, — уточнил Борис Евгеньевич. — Считать надо ни о чем не думая, а я не отучился от этой дурной привычки.

И тут Ф. Г. начала всех удивлять. После обильных и разнообразных закусок (профессор, хоть и чех, отказался от пива и употреблял исключительно горелку с перцем на дне, раздобытую где-то Ф. Г.) на стол были поданы рябчики с брусничным вареньем.

— Они тушились в сметане, — сказала не без гордости Ф. Г., поглощая рябчика, который таял во рту.

— Меня всегда мучил вопрос, как лечатся сами доктора? — спросила она, когда рябчики растаяли. — Подобно Симеонову-Пишику презирают лекарства и глотают их десяток кряду?

— Пишик, если верить доктору Чехову, обладал лошадиным здоровьем, — улыбнулся Вотчал. — Для лошадей — дозировки особые, простите, не знаю их. Но у меня есть жизнерадостный пес и, когда он однажды заболел, за пять лет впервые, я вызвал к нему ветеринара, тот выписал симпатичные шарики и после первого же пес выздоровел! Я тут же заглотал один из них и тоже с тех пор не болею!

— Поражаюсь, какие у вас знаменитые знакомые, — сказал я, когда Вотчалы покинули дом Ф. Г. — И люди все хорошие.

Она вдруг подошла к шкафу, порылась там, достала тонкую книгу и протянула ее мне. Это были мемуары Сомерсета Моэма «Подводя итоги».

— Прочтите этот абзац, что я подчеркнула, хоть и знаю, что рисовать на книгах некультурно.

Я прочел: «Меня всегда поражало, почему люди так стремятся к знакомству с знаменитостями. Престиж, который знакомство с знаменитым человеком создает вам в глазах ваших приятелей, доказывает только, что сами немного стоите. Вот почему я никогда не стремлюсь к модным знакомствам».

— И еще я сама прочту вам, — сказала она, забирая книгу, — я тут на титульном листе написала Павле Леонтьевне: «Мамочка, жаль, что эта замечательная книга попала к нам поздно. В ней так много важного и ценного для грамотного, а главное — чтобы стать грамотным». — И спросила: — Вы-то сами с этой книгой знакомы?

— Мне она не попадалась.

— Немедленно берите ее и, пока не прочтете, у меня не появляйтесь: неграмотность — большой порок!

Неисчерпаемость таланта

Это был последний спектакль в сезоне. После майских праздников театр уезжал на гастроли в Ленинград. «Сэвидж», очевидно, будет гвоздем программы — во всяком случае, в репертуарном плане этот спектакль фигурирует более десяти раз (десятки не достигает ни один из гастрольных спектаклей), и ленинградцы уже раскупили на него все билеты на месяц вперед.

В этот вечер я смотрел «Сэвидж» в… — ну, во всяком случае, не менее чем в десятый раз. Спектакль шел хорошо. Раневская, что называется, купалась в роли. Кажется, все знакомо. И вдруг… сцену с детьми она неожиданно провела по-иному.