Разговоры с зеркалом и Зазеркальем — страница 40 из 86

Последовательно утверждая, что ее книга не роман, то есть не вымысел, Дурова тем самым настаивает на тождественности героя (мужского), нарратора (женского) и автора реального человека, в котором при этом обнаруживается половая двойственность или неопределенность. «Modo vir, modo foemina» («то мужчина, то женщина» — лат.) — этот эпиграф из Овидия Пушкин предпослал своему предисловию к публикации отрывка из Записок Дуровой в «Современнике».

Раздражение Дуровой по поводу ситуации, в которую она сама себя поставила, решив опубликовать Записки, насквозь пронизывает ее заметки «Год жизни в Петербурге или Невыгоды третьего посещения». Это раздражение она адресует светскому обществу и особенно женской его части. Ведь, как ни странно, именно женщины — ее публика, основные читатели данного текста (что следует из «Года жизни…»), и они же — основные адресатки ее Записок.

Предлагая последние для издания Пушкину, Дурова пишет: «Купите, Александр Сергеевич! Прекрасное перо ваше может сделать из них что-нибудь весьма занимательное для наших соотечественниц» (письмо от 5.08.1835, курсив мой. — И.С.)[337].

В то же время в тогдашнем литературном контексте, как кажется на первый взгляд, Записки Дуровой соотносятся с традицией такого сугубо «мужского» жанра, как военные мемуары.

Отмечая, что военные мемуары (наряду с жанром сентиментального журнала в духе Стерна) были главной традицией, на которую опиралась Дурова, Мэри Зирин уточняет, что «отношение „Кавалерист-девицы“ к этому жанру скорее может быть обозначено как отталкивание, чем как следование канону; дневник женщины-кавалерийского офицера по определению был sui generis»[338].

Особенно необычна по сравнению с существовавшей тогда жанровой моделью военных мемуаров первая часть — «Детские лета мои», где рассказывается история девочки, которая пришла к решению «перестать быть женщиной» и уйти в мужской военный мир. Но и вторая часть, повествующая собственно о ее военном опыте, только на первый взгляд более традиционна. Как пишет Б. Смиренский, «„Записки“ кавалерист-девицы Н. Дуровой относятся к жанру военных мемуаров, но имеют и некоторые отличия. <…> В отличие от публицистического характера большинства военных записок, Дурова наибольшее внимание уделяет последовательному изложению событий, пропущенному сквозь призму личных переживаний»[339].

Как названное исследователем отличие текста Дуровой от жанрового канона, так и другие, о которых пойдет речь ниже, на мой взгляд, в немалой степени определяются гендерной позицией автора.

Текст обозначен как Записки — очень обычное, наиболее частое для того времени жанровое обозначение. Воспоминания военных, участников антинаполеоновской кампании, обычно определялись подобным аморфным в жанровом отношении названием, например «Краткие записки адмирала А. Шишкова, веденные им во время пребывания его при блаженной памяти Государе Императоре Александре Первом в бывшую в 1812 и последующих годах войну» (1830), «Записки о походах 1812 и 1813 годов от Тарутинского сражения до Кульмского боя» В. С. Норова (1834), «Записки о походе 1813 года» А. И. Михайловского-Данилевского (1834), «Походные записки артиллериста» И. Т. Радожицкого (1835) и т. п.[340]

Но если посмотреть на жанровую структуру второй части «Кавалерист-девицы», названную Записками, с точки зрения современных жанровых дефиниций, то можно обнаружить там смесь автобиографии (мемуарно-автобиографического повествования) и дневника. Здесь часто появляются обозначения даты или места написания, а ретроспективный взгляд сменяется «синхронным», то есть без указания на заметную временную дистанцию между событием и записью (что подтверждается и использованием грамматического настоящего). Такие, по выражению А. Тартаковского, «промежуточные жанровые образования» не были исключительным явлением в литературе того времени[341].


Первая часть «Кавалерист-девицы», названная «Детские лета мои», посвящена периоду, предшествовавшему решению уйти из родительского дома, переменив платье, а с ним пол и судьбу. В этой части нет различия между нарратором и автоперсонажем — и повествовательница, и героиня обозначаются в женском роде.

Гендерная проблематика — основная в этой главе, и рассматривается она прежде всего через изображение отношений с родителями и особенно с матерью. В 1839 году Дурова еще раз обратилась к рассказу о своем детстве, опубликовав (среди нескольких текстов под общим названием «Добавление к Кавалерист-девице») «Некоторые черты их детских лет». В этих двух версиях детства есть много общего, но есть и довольно существенные различия, о которых ниже.

Главная задача повествовательницы, как и в любом ретроспективном описании собственного детства, — найти ответ на вопрос: «каким образом я стал/а таким/такой, каков/какова я теперь». В случае Дуровой это значило понять и мотивировать для себя и объяснить другим свою гендерную особость.

Пытаясь разрешить эту задачу, Дурова выстраивает несколько сюжетных парадигм.

Одна из них — это изложение своей биографии как истории изначально другого, необычного, ненормативного существа. Вместо ожидаемого матерью прекрасного, как Амур, сына родилась «дочь, и дочь-богатырь!! Я была необыкновенной величины, имела густые черные волосы и громко кричала» (26). Эпизод, когда она младенцем укусила грудь матери, комментируется следующим образом: «В это время я, как видно, управляемая судьбой, назначившей мне солдатский мундир, схватила вдруг грудь матери и изо всей силы стиснула ее деснами» (27).

После того как раздраженная громким криком младенца мать выбросила девочку из окна кареты, ее нянькой и воспитателем стал фланговый гусар Астахов, а игрушками — пистолеты и сабли. Это тоже интерпретируется как перст судьбы, ведущей по предназначенному пути.

Бунтарство, свободолюбие, любовь к физическим упражнениям и верховой езде, ненависть к женскому рукоделию и тому подобные черты подчеркиваются и подаются как аргументы из этого же ряда: Я — «от природы другая», «существо необыкновенное, неугомонное, неукротимое» (266), не похожее на своих «нормальных» подруг. Со своим обветренным и загорелым лицом она среди бледнолицых девочек — «словно жук в молоке» (263). Она похожа, по выражению служанки Марьи, на «плащеватую цыганку» («„плащеватые цыгане, говорят, самые черные из всех цыган“, — комментирует Марья» (264)). Собственная «инакость» и ненормальность подается как позитивное и знаковое качество.

Мирьям Голлер указывает, что образ девочки-сорванца, бунтарки часто встречается в женских автобиографиях и во многих случаях является образом искусственным, фиктивным, может быть, мотивирующим собственную решимость писать, нарушая табу на столь «неженское дело»[342].

Но в тексте Дуровой этот тип — бунтарки и воина «от рождения» — является только одним ликом автоперсонажа; соответствующая сюжетная парадигма «следования зову судьбы» накладывается на другие, порождая ту нецелостность и явную противоречивость Я повествовательницы и Я героини, которая вообще, по наблюдениям многих феминистских исследователей, отличает женские автотексты.

Внутри автобиографии как истории исполнения предназначения — или, точнее сказать, перебивая ее, смешиваясь с ней, — развивается иной, отчасти даже противоположный сюжет: рассказ о том, как в общем вполне нормальную, хоть и несколько эксцентрическую, девочку взрослые (и в первую очередь мать) буквально вытолкали из женского мира в мужской. Особенно явно звучит эта тема вынужденного выбора во втором тексте, посвященном рассказу о детстве, — «Добавление к Кавалерист-девице. Некоторые черты из детских лет».

Автогероиня здесь изображается гораздо более традиционно: она любит красивую одежду, играет с подругами, участвует в девичьих святочных гаданиях, с нежностью и любовью относится к животным. Хотя и здесь подчеркивается ее смелость, свободолюбие, предпочтение резвых «мальчишечьих» игр и шалостей, но все же этот образ вполне соотносим с романтическим стереотипом чувствительной и естественной детской души[343].

Но мать (а отчасти и отец, все время сожалеющий, что Надежда — не сын, а только дочка) не дает ее нормальным гендерным задаткам девочки развиться и уравновесить своеобразие ее характера. Отношение матери, которое Дурова изображает как абсолютную и агрессивную нелюбовь, закрывает для дочери возможность самоидентификации с материнским, женским началом.

Феминистские психоаналитики утверждают, что на ранней стадии развития ребенка идентификация с матерью является основанием для гендерного самоопределения обоих полов. Но если мужское Я потом встает на путь автономии и отделения, то женская самость (selfhood) в большей степени создается через парадигмы присоединения и сотрудничества[344].

Однако Дурова изображает мать, предпринимающую специальные усилия, чтобы разрушить связь между собой и дочерью.

Единственная ее попытка самой кормить новорожденную дочь (приятельницы сказали ей, «что мать, которая кормит грудью свое дитя, через это самое начинает любить его» (27) оканчивается тем, что, когда девочка-младенец больно стиснула грудь деснами,

мать моя закричала пронзительно, отдернула меня от груди и, бросив в руки женщины, упала лицом в подушки (27).

Когда ребенок слишком громко плакал, мешая спать,

это переполнило меру досады матери моей; она вышла из себя и, выхватив меня из рук девки,