Разговоры с зеркалом и Зазеркальем — страница 62 из 86

На третий распространенный аргумент — отсутствие среди женщин великих мыслителей и писателей («Ньютонов, Кювье, <…> Шиллеров, Гете, Тассов и прочих равносильных гениев» (9)) — Зражевская отвечает очень развернуто и темпераментно.

Оттого именно и единственно, <…> что вы не готовите нас в Ньютоны и Декарты. Посмотрите: глаза наши острее, слух тоньше, осязание нежнее, вообще восприимчивость наша выше мужской. Нервы наши тоньше, мускулы у женщин не слабее мужских, посмотрите на крестьянку: она и пашет, и молотит, и дрова рубит, — исправляет все мужские работы. Дайте женщине школу, подчините ее с детских лет труду, труду и труду, учредите женские университеты, кафедры, и тогда посмотрите: дается ли женщине сильный и тонкий рассудок, основательность, гениальность, изобретательность и переносчивость трудов. <…> Не вы ли уверили нас, <…> что мы тогда только прекрасны и милы, когда мы ветреницы, куклы, болтушки, резвушки, что кроме пуклей, фероньерок, браслет, серег и контра-танцев нам не о чем и голову ломать, что все другое — дело мужчины (9–10).

Можно только удивляться, насколько точно Зражевская задолго до возникновения феминистской критики формулирует представления о гендерных патриархатных стереотипах. Ее слова о том, что «писательницы-самоучки, <избегая> мужских насмешек, <…> при первом порыве, в самом источнике <…> не развивают, напротив душат, уничтожают в себе упорную наблюдательность и размышление, от которых родятся великие гениальные истины» (10), созвучны суждениям Вирджинии Вульф из ее знаменитого эссе «А Room of One’s Own», ставшего своего рода культовым текстом феминистской критики.

Писательница моделирует в тексте традиционно мужскую точку зрения — и прямо (включая реплики воображаемых оппонентов, «рассвирепевших зверей» (11)), и косвенно — в собственных полемических ответах (например, выделяя дефиниции и атрибуты женственного с мужской точки зрения курсивом[451]), как в приведенной выше цитате. В этом случае, как отмечала Домна Стантон, «читательское Ты структурируется как репрезентация точки зрения общества на писательницу и таким образом персонификация запрета на писательство» [452].

Однако, вступая в диалог с этой патриархатной точкой зрения, Зражевская (как и Соханская) в своих ответах в определенной степени ее же и воспроизводит, приспосабливается к ней, повторяя расхожие представления о том, как должна писать женщина.

В качестве примеров можно привести ее призывы к писательницам создать произведения «на человеческом сердце и на том, что есть в нем нежного, кроткого, ласкового, божеского» (5). В отличие от писателей-мужчин — «владетел<ей>знания, мудрости, силы, рассудка», «услаждающих» себя, описывая «страстное, страшное, зверское», женщине остается «большой удел беспорочных человеческих страстей, о которых, как человек грешный и слабый, могу и я говорить не краснея» (8); она должна «услаждать людей живописью прекрасного, возвратить слову <…> его красоту, чистоту, святость» (9).

Поддерживая излюбленную критиками метафору «неопытного женского пера», из-под которого без руководства мужчины-наставника ничего вразумительного не может выйти, Зражевская говорит о своей «детской неопытности»; после страстных призывов к тому, чтоб создавались равные образовательные возможности для женщин, она успокаивающе пишет: «нет, нет! я не настаиваю, чтоб непременно женщинам дали университет, кафедру <…> тогда они действительно потеряют все прекрасное женское,<…> я говорю это так только в опровержение нашим гонителям» (10; курсив везде мой. — И.С.). Кроткий, грациозный, беспорочный, невинный, изящный и т. п. — все эти эпитеты определяли и ограничивали возможности женского творчества в критике того времени — как в сочувственных статьях (например, у Ивана Киреевского[453]), так и в памфлетах наподобие «Женщины-писательницы» Рахманного.

Но, воспроизводя эти стереотипы, Зражевская тут же энергично их опровергает. На вопрос оппонента (часть статьи построена в форме прямого диалога с критическими «зверями»): «А что вы понимаете под словом авторство?» — следует ответ:

Мышление, чувство и силу, внутреннюю, живую способность олицетворять словами видимые и невидимые предметы: ощущения, чувствования наши и внешние впечатления, добродетели, пороки, заблуждения, странности, и — забавляя ум, пленяя сердце, неприметно впечатлевать в них истины, необходимые для нашего благополучия, истины самопознания, которых без того слушать не станем. А этою способности) равно наделены мужчины и женщины. Всякая книга есть осуществленная мысль, чувство и сила писателя; если она доставляет мне наслаждение, пользу, то непременно светит, согревает и влагает в душу мою силу, сообщая какую-нибудь истину, которая своею новизною пленяет, животворит, и я готова вам показать сотни книг женского рода, которые выдержат эту пробу (11–12).

Бросая вызов традиционным представлениям, Зражевская многократно говорит об уме, силе, способности к философскому мышлению, честолюбии, стремлении добиться успеха и славы как о вполне женских атрибутах.

И чтобы еще более взбесить отчаянного ненавистника женщин-писательниц, я прибавила: не знаю, на что не умудрится тонкий женский ум — нет глубины, в которую бы он не проник. Женщины ловят налету эти вековые истины, над которыми так бесплодно трудятся философы-мужчины. Но, заметьте, женщинам везде больше опасностей, за все более достается. <…> Если женщины находят время для танцев, визитов, пустой болтовни, карт и подобных уничтожений времени, и это им не вменяют в нарушение обязанностей дочери, жены, хозяйки, матери; то почему же вы им вменяете в преступление то, когда они, вместо праздного истребления времени на ничтожные рассеяния, будут проводить все то же самое время в мирных, приятных занятиях, так свойственных человеку (13).

Здесь борьба ведется «на поле противника»: как бы принимая точку зрения мужчин на женское предназначение, Зражевская демонстрирует ее внутреннюю противоречивость и несостоятельность, так как одни «естественные» женские роли («светская красавица, украшение жизни») не согласуются с другими, не менее милыми мужскому сердцу (дочь, мать, жена, хозяйка). А это ставит под сомнение саму мысль о «естественности», «природности» якобы предназначенных женщине социокультурных ролей.

Автор эссе бунтует и против представлений о приличествующей женщине скромности:

Рассудите сами: ну как тут быть. Когда все у нас отняли: университет отняли, кафедру отняли, свободу отняли, — все у нас отняли отцы, мужья, братья и сыновья… хорошо! я не огорчаюсь: отняли так отняли; отвели нам особый удел: будуар, уборную, гостиную, поручили воспитание детей, домашний быт — согласна — не бунтую — да зачем же вместе со всем тем не отняли у нас мужского же удела — тщеславия: из будуара, уборной и гостиной не прыгнешь pas en avant — в историю. Не соблазняй меня своим примером отец, муж, брат, сын, не домогайся они с утра до ночи, ежедневно на моих глазах местечка в истории — я была бы спокойнейшее существо! но когда <…> собственным примером и наставлением пробудили во мне вкус к венку истории и в то же время предоставили только пансион, только лишь куклу, игрушку, поверхностное и мелочное в жизни, в мысли, в слове — безжалостные! — чему вы дивитесь, что мы вооружились и в будуаре, и в уборной, и в гостиной авторством. Все другое оружие вы отобрали себе, а вкусы и устремления в нас вдохнули — чем же нам побеждать? (14).

В тексте постоянно присутствует метание между дискурсами приспособленчества (вы примером и наставлением пробудили во мне и т. п.) и борьбы (вооружились, оружие, побеждать и т. п.), тот бунт, о котором пишут Белла Бродски и Целеста Шенк, размышляя о женских автобиографических текстах[454].

Однако, в отличие от текстов ее современниц, бунт и вызов в тексте Зражевской звучит, пожалуй, сильнее и последовательнее, чем приспособление. В диалоге с воображаемым противником, «отчаянным ненавистником женщин-писательниц», она все время занимает активную и наступательную позицию. Зражевская иронизирует, высмеивает, разоблачает. Имитируя диалог, она вводит свои реплики глаголами «отвечала», «возразила», «перебила»; употребляет почти всегда местоимение «я», а не «мы» и вполне отдает себе отчет в том, какая может последовать реакция на ее выступление («при случае он не преминет хорошенько пугнуть меня за мое отважное покушение убедить его в женском достоинстве» (14).

Но этот способ моделирования собственной женской и писательской идентичности, так сказать, «от противного», — не единственный.

Как и С. Капнист-Скалон в своих Воспоминаниях, Зражевская активно использует стратегию создания собственной идентичности через других. При этом мужчины (кроме Жуковского) изображаются как единая, безымянная, однородная группа «чужих», противников, «зверей» в «зверинце». Значимые обычно при женском самоописании фигуры отца, брата, мужа, сына появляются здесь только как разные псевдонимы мужской женофобной агрессии: «все отняли у нас отцы, мужья, братья, сыновья» (14). Она совершенно не говорит о себе как о дочери отца, как о сестре брата или жене. Концепты «дочеринства», сестринства, материнства связаны только с женским и творческим: Maman — творческая крестная мать, сестры — писательницы, дети — книги («мое чадолюбивое сердце страдает даже за приемышей» (4) — говорит она о своих переводах).

Образы и голоса других женщин чрезвычайно значимы в «Зверинце». Небольшой текст просто переполнен этими (всегда, в отличие от мужчин, поименованными) женщинами. Кроме двух адресаток — Варвары и Прасковьи Бакуниных, благословившей на творчество императрицы Марии Федоровны, подруги-соперницы г-жи В…ъ, упоминаются «любимица» автора — г-жа де Сталь (3, 11), «наша русская Бунина» (11): литературные предшественницы, «которым крепко досталось за ум, дарования и необыкновенный порыв» (11). В качестве примеров женщин-писательниц, чьи произведения отвечают самым высоким критериям, предъявляемым к авторству, называются А. П. Глинка, Е. Кульман, О. Шишкина, Зенеида Р-ва (Е. Ган), М. Жукова, Н. Дурова, Федор Фан-Дим (Е. Кологривова. —