/autobiography и жанр/genre, что создает заметную путаницу при чтении переводов (как на русский, так и с русского).
Различие в акцентах, в подходах западных и русских исследователей при обращении к автодокументальным текстам связан и с проблемой жанрового канона, выбора тех текстов, которые являются «эталонным метром» жанра (то есть выбраны в качестве таковых исследовательской традицией). В западных работах это, как правило, «святая троица» — Августин, Руссо и Гете.
Все эти имена важны и для русских авторов, но не в такой степени, как собственная, отечественная традиция, где в качестве «отца-основателя» выступает А. И. Герцен с его книгой «Былое и думы».
Текст Герцена — сложное жанровое образование, которое нельзя определить как автобиографию в том смысле, в каком этот термин прилагается, например, к тексту Руссо. Социальность, соединение самоанализа с самотипизацией, ретроспективного с настоящим, сюжетной организованности с фрагментарностью — эти и другие специфические черты герценовского мемуарно-автобиографического текста оказали огромное влияние как на практику русских автобиографов и мемуаристов, так и на теоретическое осмысление их опытов[77]. Как показала Ирина Паперно[78], текст Герцена был знаковым, он давал коды для самосознания и самоописания русской интеллигенции (как группы своих, как солидарного мы) в течение многих десятков лет. Главным в восприятии герценовской книги стал «эффект совмещения автобиографии и историографии» («историзации частной жизни и приватизации истории»), «„Былое и думы“ написаны на фактическом, документальном материале, опознаваемом читателем как жизненно подлинный. Это поощряет осмысление собственной жизни в рамках той же схемы, в которой фрагментация „записок“ сочетается с сюжетом Bildungsroman’a и с осмыслением жизни в терминах катастрофического русского историзма. Поколения читателей прочитали „Былое и думы“ с „биением сердца“ и, более того, пережили эту книгу как проекцию собственной судьбы. Для многих мемуары Герцена стали учебником, руководствуясь которым можно было сделать из своей жизни, пусть бедной и случайной, историческое свидетельство, поданное в форме первого лица множественного числа»[79].
Кроме того, и на писание, и на осмысление автодокументов в России и Советском Союзе оказывала влияние, разумеется, и специфика социальной и идеологической атмосферы. Тоби Клайман и Джудит Вовлес отмечают, что в тоталитарном обществе автобиография имела особенную ценность — личное свидетельство противостояло официальному дискурсу и выполняло функции социального инакомыслия; на автобиографию влиял особый статус писателя в России — понимание его как нравственного лидера, владеющего словом[80].
Но все же, несмотря на названные различия практики и теории автодокументалистики, и в советском литературоведении, как и в западном, к 1970-м годам происходят важные сдвиги. Автодокументалистика перестает рассматриваться только как «истинное», «правдивое» свидетельство, как достоверный факт; возникает представление, что не только текст, но и «опыт — всегда уже интерпретация и нуждается в интерпретации»[81].
Имеется ли у автобиографа ясный первоначальный сознательный замысел или нет, формулирует ли автор свою задачу[82] сколько-то открыто или нет, удается ли ему сконструировать целостный и непротиворечивый образ Я или (чаще) не удается — все это не меняет сути дела. Перед нами всегда только личная версия, рассказанная с определенной идеологической, временной, культурной, гендерной и т. п. перспективы, с некоей целью, которая определила отбор, соединение и интерпретацию всего рассказанного[83].
Следует помнить, что мемуарно-автобиографические тексты создаются в соответствии (опять же неважно, сознательном или неосознанном) с актуальными для автора конвенциями, часто прямо с оглядкой на литературные каноны, шаблоны и образцы. С учетом этого можно прийти к выводу, что в автобиографии референциальность, установка на подлинность (Wahrheit) всегда соединена с такими текстовыми стратегиями, которые характерны для художественной, вымышленной, fiction-литературы (Dichtung).
Значит ли это, что вопрос о референциальности нужно вынести за скобки как неактуальный? Поль де Ман предполагал, например, что переживаемая нами при чтении автобиографий иллюзия референции, соотношения с реальным, — в действительности только фикция, род риторического эффекта: «Мы допускаем, что жизнь продуцирует автобиографию подобным образом, как действие продуцирует свои последствия, но не можем ли мы равным образом допустить, что автобиографический проект может сам создавать и детерминировать жизнь и что все, что ни делает автор, определяется техническими потребностями самоизображения, то есть детерминировано во всех своих аспектах ресурсами своего посредника. И так как мимесис, предположительно действующий здесь, лишь один из способов изображения, зададимся вопросом: детерминирует ли референт объект изображения, или иллюзия референции не зависит от структуры объекта, то есть перед нами не референт, но что-то больше похожее на фикцию, которая, в свою очередь, сама способна производить референт?»[84].
Существует ли единый, «образцовый» жанровый канон или можно говорить о нескольких моделях автобиографии[85]? Или вообще при исследовании жанра надо переместить интерес с «auto» и «bio» на «graphy»?
Мишель Спринкер (Michael Sprinker) в статье с характерным названием «Фикции самости: Конец автобиографии» (Fictions of the Self: The End of Autobiography) стремится выделить среди автобиографических повествований разного времени такие тексты, где, с его точки зрения, нет парадигмы биографического самоописания, а «писание автобиографии просто акт продуцирования различий с помощью повторения <…>. Автобиография должна неизменно возвращаться к неуловимому центру самости (selfhood), спрятанному в бессознательном, только раскрывать то, что уже существовало там, к моменту начала автобиографии»[86]. Происхождение и конец автобиографии — в акте письма. «Ни для одной автобиографии не может иметь место исключение из границ письма, где строится понимание субъекта, и автор гибнет в акте продуцирования текста»[87].
«Смерть автора» и смещение интереса от «auto» к «graphy»
Желание отойти от «биографической» модели автобиографии, стремление говорить о разных ее видах, передвижение интереса с «bio» и «auto» к «graphy», попытки вообще уйти от завороженности одним типом автописьма (автобиографией), а обратить внимание на другие виды автодокументальных текстов, в частности на дневники и письма, — все эти и подобные им тенденции обнаруживаются в статьях и работах 1970–1980-х годов во многом под влиянием широко распространившихся в это время идей постструктурализма и деконструкции. Речь идет прежде всего об идеях Жака Лакана, Мишеля Фуко, Жака Деррида, позднего Ролана Барта, Поля де Мана, Ю. Кристевой и др.
Критика структурализма в работах этих и близких им исследователей велась прежде всего по проблемам структурности, знаковости, коммуникативности и целостности субъекта. Деконструкция принципов «центризма» (рацио-, евро-, футуро-, андроцентризма) очень сильно проблематизировала вопрос об авторе.
В своей знаменитой статье 1968 года «Смерть автора» Ролан Барт говорил об устранении в современной литературе фигуры Автора — «священной коровы» позитивизма. «Ныне мы знаем, что текст представляет собой не линейную цепочку слов, выражающих единственный как бы телеологический смысл (сообщение Автора-Бога), но многомерное пространство, где сочетаются и спорят друг с другом разные виды письма, ни один из которых не является исходным; текст соткан из цитат, отсылающих к тысячам культурных источников. Писатель подобен Бувару и Пекюше, этим вечным переписчикам, великим и смешным одновременно, глубокая комичность которых как раз и знаменует собой истину письма; он может лишь вечно подражать тому, что написано прежде и само писалось не впервые; в его власти только смешивать разные виды письма, сталкивать их друг с другом, не опираясь всецело ни на один из них…»[88]
М. Фуко в статье 1975 года «Что есть автор?» говорит о том, что представление об авторе как реальном человеке, ответственном за текст, возникло в конце XVIII — начале XIX века как результат определенных социальных и экономических обстоятельств и что сейчас оно уже не может более использоваться. «В конце концов приходишь к заключению, что авторское имя не относится к реальной личности, но что оно превышает пределы текстов (выходит за пределы текстов), что оно организует их, что оно обнаруживает способ их существования и в конце концов характеризует их. Через него ясно указывается на существование определенных текстов, оно также отсылает к их статусу внутри общества и внутри культуры… Функция автора есть, таким образом, характеристика способа существования, циркуляции и действия определенных дискурсов внутри общества»[89].
Идеи децентрации и деперсонализации, которые развивались во многих работах теоретиков постструктурализма, были связаны и с критикой структурированности и иерархичности текста, нарративности: в центр внимания выдвигались вопросы противоречивости, фрагментарности, незавершенности[90]