– Эх, лети моя!
– А наша что, хуже? Лети!
– И я!
– Что, козаки атаманы, сколь шапок, столь охотников!
Звеня литаврой, в станичную избу с площади прошел глашатай:
– Гей, козаки, атаман иде!..
Из приземистой хаты, станичной избы с широким, втоптанным в землю крыльцом, казаки вынесли бунчук: держит древко – с золоченым шариком, с конским хвостом наверху – старый есаул Кусей, а за ним еще есаулы и писарь. Все казаки и есаулы, как в поход, одеты в темные кожухи, только атаман Корней в красном скорлатном кафтане; по красному верху его бараньей шапки – из золоченых лент крест. В руках атамана знак его власти – брусь[60]. Топорище бруся обволочено черным, перевито тянутым серебром. Все стали близ церкви в круг; сняв шапки, перекрестились. Снял и атаман шапку; входя в середину круга, перекрестился. Когда атаман снял шапку, блеснула в ухе белая серьга, а черная коса с проседью легла на его правое плечо.
Кинув наземь шапки, есаулы положили перед атаманом бунчук и несколько раз поклонились атаману в пояс, – шапки подняли, надели, атаман – тоже. Корней Яковлев тряхнул головой, сказал громко:
– Зовите, атаманы молодцы, тех козаков, кои самовольством вот уже не един день, не спрося круга, собираются в гульбу…
Круг стал шире, те казаки, что кидали шапки, встали перед атаманом.
Атаман, опустив брусь к земле, блеснул серьгой, громко спросил, водя глазами по толпе:
– А знаете ли, молодняк-козаки, что в станичной избе есть колодки, чепи, коза и добрая плеть?
– Знаем, батько!
– Кого в атаманы взяли для гульбы?
– Стеньку Разю – хрестника твоего!
– А ведомо ли вам, козаки, что круг тайно постановил?
– Нет, батько!
– Так ведайте. На тайном кругу Степан Разин взят старшиной в зимовую станицу на Москву есаулом. Почесть немалая ему, и загодя хрестник поедет, привезет от царя на всю реку жалованье, да о вестях наказать, что писали к нам воеводы из Астрахани: «Куды будут походы царя крымского с его ратью?» – о чем через лазутчиков мы накрепко проведали. А еще узнать в Москве – время ли от нас чинить турчину помешку или закинуть? О том сами вы неведомы, а потому я, атаман, приказую вам, молодняк, забыть о моем хрестнике, и так как вы по младости неведомы тайных дел круга, то вины ваши отдаю вам без тюремного вязеня и не прещу, козаки, гулять: исстари так ведется, не от меня, что козак – гулебщик… И ведаю: не спущу вас, самовольством уйдете. Посему берите иного атамана, гуляйте в горы, в море, куда душа лежит…
– Добро, батько! Благодарствуем.
– Берем Сережу!
– Кроме хрестника – не прещу! Ты же, Степан, не ослушайся круга, круг не напрасно под бунчук вышел. Иди домой и исподволь налаживай харч, воз и кони, – падет снег, старшина позовет.
Разин молча махнул шапкой, выйдя из круга, обнял жену:
– Домой, Олена!
Олена сорвала плат с головы, махала им, поворачивая радостное лицо в сторону атамана. Атаман пошел в станичную избу, только на крыльце, отдав брусь есаулам, снял шапку и в ответ на приветствие молодухи помахал.
– Иди, жонка! Продали меня Москве, а ты крамарей приветишь.
– Ой, Стенько, сколь деньков с тобой!.. Спасибо Корнею.
– Женстяя душа и петли рада!
Плюнул, беспечно запел:
Козаки гуляют
Да стрелою каленой
За Яик пущают…
Опустив голову и скрипя зубами, скомкал красную шапку в руке:
– Дешево не купят Разю!
– Ой, Стенько, боюсь, не скрегчи зубом… Ты и во сне скрегчишь…
Москва боярская
Светловолосая боярыня сорвала с головы дорогую, шитую жемчугами с золотом кику, бросила на лавку.
– Ну, девки, кто муж?
– Тебе мужем быть, боярыня!
– Муж бьет, а тебя кто бить может? Ты муж…
С поклоном вошла сенная привратница:
– Там, боярыня Анна Ильинишна, мирской худой человек тебя просит.
– Чернцов принимаю… Иным закажи ходить ко мне.
– «Был-де я в чернцах, ведает меня боярыня…» – слезно молит.
– Кто такой? Веди!
Привратница ввела худого, тощего человека в рваном кафтане, в валяных опорках. Человек у порога осел на пол, завыл:
– Сгноили, матушка княгиня! Лик человечий во мне сгноили, заступись.
– Кто тебя в обиде держит, Василий?
– По патриаршу слову отдали боярину головой в выслугу рухляди!
– Какой рухляди?
– Ой, милостивая! Ни душой, ни телом не виноват, а вот… Поставил, вишь, на наше подворье боярин Квашнин сундук с печатями, в сундуке-то деньги были – тыща рублев, сказывает, да шапка бархатная с дужкой, с петелью большой жемчужной, да ожерелье с пугвицы золотными, камением. И все то с сундука покрали. А я без грамоты, мужик простой – едино, что платье монастырско… И не мог я к боярину вязаться – оглядеть дать, что там под печатьми, цело ли?.. И ни душой, ни телом, а по указу патриарха содрали с меня черное, окрутили во вретище, выдали боярину, а Квашнин Иван-то Петрович, озлясь много, что не по его нраву суд решил, что не можно ему с монастыря усудить тое деньги его и рухляди, говорит: «Буду я на тебе, сколь жив ты, старой черт, воду возить с Яузы, кормить-де не стану, – головой дан, что хочу – творю по тебе!» И возят, матушка, на мне замест клячи не воду, а навоз – в заходе ямы, и стольчаки чищу и всякую черную работу. Пристанешь – бьют батоги, не кормят, не обувают. Вишь, на мне уляди ветхи, так и те не из жалости купец гостиные сотни Еремов дал, что ряды у Варварских ворот… А Квашнин боярин, не оправь его душу, как бывает хмелен в шумстве – а бывает с ним такое почесть ежедень, – кличет меня, велит рядить в скоморошью харю, рогатую, поганую, велит мне играть ему похабные песни да ползучи лаять псом, а голосу мово не станет – пинками ребра бьет и хребет ломит чем ни попади… Боярыня же его, Иванова Устиния Васильевна, пьяная, в домовой байны, что у них во дворе у хмельника, раз, два в неделю, а и более лежит на полке, девки ее парят, да зовет меня тож парить ее, а в байны напотдаванно, аж стены трещат; я и малого банного духу не несу, с ног меня валит от слабости, сердце заходится, и как полоумный я тогда деюсь. «Парь, сволочь! Игумна парил – парь, я повыше буду». И паришь, а она экая, что гора мясная… А вретище не велит скидать, паришь ее в одежке… И бредешь, не чуя ни ног, ни главы после всего того, в угол какой темный, дрожишь дрожмя, свету божью не рад и не чаешь конца аду сему… Хоть ты, светлая княгинюшка, умилостивись над стариком.
– Не княгиня – боярыня я, Василий! Но как я вступлюсь! Сам знаешь: противу царя да патриарха сил нет.
– Ой, матушка княгинюшка! Попроси боярина Бориса Ивановича – пущай Квашнина боярина уговорит: пошто вымает из меня душу? Пошто гноит во мне лик человечий?
– Не забуду, Василий. Иди, скажу Борису Ивановичу!
– Земно и слезно молю, матушка!
Старик ушел.
– Ну, девки, зачинай…
– А вот те скамля, боярыня, ляжь-ко, ручки сложи.
Боярыня легла на скамью, крытую ковром, к правой ее руке девки положили плеть. Встали кругом скамьи, запели:
Мой-от нов терем
Растворен стоит.
Мой-от старой муж
Во гробу лежит…
Мой-от старой муж
Из гроба встает,
Из гроба встает,
Жонку бить почнет…
Стару мужу я
Не корилася…
– Вставай, боярыня! Бей плеткой жену.
В горенку вошла мамка Морозовой, крепкая старуха с хитрыми, зоркими глазами. Она в кике с крупным бисером, в коричневом суконном опашне, расшитом по подолу светлыми шелками.
Стуча клюкой, кинулась на девок:
– Трясуха вас бей, ужо как пожалует, возьмет боярин, на съезжую сдаст, – там не так плетью-то нахлещут, а ладом да толком… И тебе, матушка боярыня, великий стыд есть дражнить боярина Бориса-то Иваныча. Холит, слушает во всем тебя, налюбоваться не знает как, – еще, прости бог, скоро киоту закажет да молиться тебе зачнет. Пуще ты ему самого патриарха… А кто тебе дарит листы фряжские, говорящих птиц заморских и узорочья? Ты ж, Ильинишна, и мало не уважишь боярина, ишь, игру затеяла! Ведаешь, что боярин за то и седеть стал, что печалуется, как лучше угодить тебе?.. Ведаешь, что слова о старом муже не терпит, а как разойдется в твой терем, да послушает, да озлится, – тогда что? Мне – гроза, тебе – молонья?
Старуха замахала клюкой и снова кинулась на девок:
– Пошли отсель, хохотухи, потаскухи!
– Ну, мамка, не играем боле, не гони их, а вот пришла, так сказку скажи, мы и утихнем…
– Сказку – ту можно… Отчего, мати Ильинишна, сказку не сказать?
Мамка с помощью девок залезла на изразцовую лежанку:
– Скамлю дайте!
Девки поставили скамью, старуха на скамью плотно уставила ноги, склонила голову, упершись подбородком на клюку, заговорила:
– «Жил это да был леневой мужик, и все-то у него из рук ползло, никакая работа толком не ладилась… Жил худо и вдово – бабы замуж за него не шли… Была у того мужика завсегда одна присказка: «Бог даст – в окно подаст!» Спит это леневой мужик, слышит, во сне говорит ему голос: «Ставай, Фома! Иди за поле, рой под дубом на холму – клад выроешь…» Проснулся леневой мужик, почесался, на другой бок перекатился и опять храп-храп. Сызнова чует тот же голос: «Ставай, Фома, иди, рой!» Сел мужик на кровати, а спать ему – любое дело… клонит ко сну. За окном и заря еще не брезжит, второй кочет полуночь пропел.
«Пошто я эку рань!» Лег и опять спит, а голос это в третий раз зовет, да будто кто мужика в брюхо пхнул. Встал-таки леневой, ступни[61] обул, завязал оборки[62], в сенях это лопату нашарил и с великой ленью на крыльцо выбрался. А у крыльца это стоит купчина корыстной, – всю-то ночь, сердешный, маялся, не спал, ходил да от лихих людей это анбары свои караулил, – и спрашивает леневого:
– Пошто ты, Фома, экую рань поднялся?