– И еще что молышь?
– Сносился бы со всеми, кто встал за голодный народ противу обидчиков, что сидят на Руси худче злых татар. Пошел бы с теми, кто идет на бояр И воевод-утеснителей…
– Прибавь, заплечный, кнута вору – пущай все скажет!
Ж-жа-а! – желтая спина битого все больше багровеет.
– Полно! Всего сочтено двадцать боев, – говорит дьяк.
Мертвый голос из-за стола:
– Кого еще, вор, назовешь пособником бунта, заводчиком?.. Не сносился ли с шарпальниками, что пришли со Пскова и на реке Луге, под Ивангородом, громили судно аглицкого посла? А еще скажи тех, кто живет в дьявольском злоумышлении противу великого государя.
Пытаемый не отвечал.
В нише башни, где до пытки стояло подножное бревно палача, под ворохом рогож блестели на каблуках больших сапог подковы. Сапоги зашевелились, застучали колодки, из рогож высунулась черная голова с окровавленным лицом. Покрывая ветер и звон колокольный, раздался голос:
– Брат Иван, жив буду – твоя кровь трижды отольется!
– Стенько, злее пытки знать, что и ты хватан!
– Очкнулся? – Киврин показал желтые зубы улыбкой. Волчьи глаза метнулись на рогожки: – Жаль, не приспело время, ино двух бы воров тянуть разом!
– А пошто, боярин, не можно?
– Вишь, не можно, Иваныч: к Морозову не был, а надо ему довести, что заводчик солейного бунта взят и приведен.
– Да неужто быть он должон не у нас, у Квашнина?
– Морозову надобно довести, Иваныч! Ну, заплечный, внуши пытошному правду.
Снова бой кнутом. Первый кнут брошен. Помощник палача подал новый. Заплечный тяжелой тушей, отодвигая назад массивные локти в крови, топыря широкую спину в желтой кожаной куртке, налег на бревно, всунутое меж ног пытаемого, – трещат кости…
– Хребет трещит, а все упорствуешь? Сказывай, вор, пособников, заводчиков, супостатов государя!
Подвешенный кричит из последних сил:
– Дьявол! Все сказал…
– Заплечный, должно, с поноровкой твой кнут? Подкинь-ка огню, огонь – дело правильное.
Помощник палача накидал дров на железный заслон под дыбой. Палач вынул давящее книзу бревно. Густой дым скрыл от глаз дьяков и боярина пытаемого. Пламя загорелось, стало лизать ноги казака. Пытаемый стонал, скрипел зубами шибче и шибче, потом зубы начали стучать, как в сильной лихорадке. Шлепая рукой в иршаной рукавице о стол, Киврин, воззрясь на пытку, шутил:
– Оттого и мужик преет, что государева шуба ладно греет… Ослабь дыбу, мастер! Отдох дай… изведется скоро, не все скажет. Ты крепко на бревно лег – порвал черева, ну и то – не на пир его сюды звали. Да вот, дьяки, был ли поп ему дан, когда вели?
Встал дьяк в синем кафтане:
– Боярин, когда пытошного ввели во Фролову, поп к ему подходил, да пытошный, Иван Разя, лаял попа, и поп ушел!
– Ну, не надо попа, без попа обойдется!
Пытаемый снят с дыбы, лицо черное; шатаясь на обожженных ногах, с трудом открывая глаза, слабым голосом сказал, как слепой, поводя и склоняя голову не в ту сторону, где под рогожами лежал Разин-второй:
– Стенько! Брат! У гроба стою, упомни меня…
– Не забуду, Иван, прости!
Киврин, сбросив на стол рыжий колпак, крикнул, скаля редкие зубы:
– И Стеньку честь окажем не мене! Стрельцы, отведите другого рядом – опяльте в кольца.
Захватив факел, четверо стрельцов отвели Степана Разина в пустое, рядом с пытошной, отделение башни, сбили с рук колодки. Из-под кровавых бровей Разин вскинул глаза на стрельцов:
– Всем, кто пес боярский, заплачу щедро!
Стрельцы распялили руки Разина по стене, вдели их в железные кольца, на шею застегнули на цепи ременное ожерелье с гвоздями:
– Сказывали – удал лунь, да птицы вольной ему не клевать!
Из головы от удара кистенем все еще сочилась кровь, пачкала лицо, склеивала глаза.
– Тряпицу ба, что ль, кинуть на голову – ведь человек? – сказал один стрелец с цветным лоскутом на бараньей шапке.
Другой сказал начальнически:
– До пытки выживет, а дале – боярин!
– Живучи эти черкасы, – прибавил третий.
Четвертый стрелец с факелом молчал. Со стены текло, от холода каменела спина. Вися на стене, упираясь ногами в каменный пол, Разин метался, пробуя сорваться, и выдернул бы из стены крючья с кольцами, да на большой от ременной петли шее вновь была крепкая, хотя и не тугая, петля – она при каждом движении головы колола гвоздями. Каменные толстые стойки без дверей мешали ему увидеть, что делали палачи с братом.
Полная мыслями о госте, что утром рано покинул ночлег, Ириньица, качая люльку, пела:
Разлучили тебя, дитятко,
Со родимой горькой матушкой.
Баю, баю, мое дитятко!
Во леса, леса дремучие
Утонили родна батюшку…
Баю, баю, мое дитятко!
Вырастай же, мое дитятко,
В одинокой крепкой младости.
Баю, баю, мое дитятко!
У тебя ль да на дворе стоит
Новый терем одинехонек —
Баю, баю, мое дитятко!
За дверями шаркнуло мерзлой обувью, звякнуло железо; горбун, убого передвигаясь, спустился в горенку.
– И песню же подобрала, Ириха…
– Не ладно поется, дедко?.. На сердце тоска, – и запела другую:
Ох ты, котенько, коток,
Кудревастенький лобок!
Ай, повадился коток
Во боярский теремок.
Ладят котика словить,
Пестры лапки изломить!
– Вишь, убогой, эта веселее?
Горбун снял с себя шубное отрепье, кинул за лежанку, снял и нахолонувшее железо. Бормотал громко:
– Пропало наше, коли народ правду молыт… Помру, не увижу беды над боярами, обидчиками… худо-о…
– Что худо, ворон?
– Да боюсь, Ириха, что нашего котика бояры словили…
– Опять худое каркаешь?
– Слышал на торгу да коло кремлевских стен.
Ириньица кинулась к старику, схватила за плечи, шепотом спросила:
– Что, что слышал? Сказывай!
– Ишь, загорелась! Ишь, пыхнула! Дела не сделаешь, а гляди опять в землю сядешь, как с Максимом мужем-то буде. Не гнети плечи…
– Удавлю юрода – не томи! Максим, не вечером помянуть, кишка гузенная, злая был. Что же чул?
– Чул вот: народ молыт – гостя Степана привезли к Фроловой на санях, голова пробита… Стрельцы народ отогнали, а его-де во Фролову уволокли.
– Не облыжно? Он ли то, дедко?
– Боюсь, что он. На Москве в кулашном бою хвачен… «Тот-де, что в соляном атаман был, козак»…
– В Разбойной – к боярину Киврину?
– Куды еще? К ему, сатане!
Ириньица заторопилась одеваться, руки дрожали, голова кружилась – хватала вещи, бросала и вновь брала. Но оделась во все лучшее: надела голубой шелковый сарафан на широких, низанных бисером лямках, рубаху белого шелка с короткими по локоть рукавами, на волосы рефить[75], низанную окатистым жемчугом, плат шелковый, душегрею на лисьем меху. Достала из сундука шапку кунью с жемчужными кисточками.
– Иссохла бы гортань моя… Ну куда ты, бессамыга[76], с сокровищем идешь?
– В Разбойную иду!
– Волку в дыхало? Он тя припекет, зубами забрякаешь…
– Не жаль жисти!
– Того жаль, а этого не?
Ириньица упала на лавку и закричала слезно:
– Дедко, не жги меня словом! Жаль, ох, спит, не можно его будить, а разум мутится.
– Живу спустят – твоя планида, а ежели, как мою покойную, на козле? Памятуй, пустая голова с большим волосьем!..
– Дедо, назри малого… Бери деньги из-под головашника… корми, мой чаще, не обрости Васютку…
– Денег хватит без твоих. Ой, баба! Сама затлеешь и нас сожгешь…
Спешно вошла по каменной лестнице, пахло мятой, и душно было от пара. На площадке с низкой двустворчатой дверью в глубине полукруглой арки встретил Ириньицу русобородый с красивым лицом дьяк в красном кафтане, в руке дьяка свеча в медном подсвечнике.
– Пошто ты, жонка?
– Ой, голубь, мне бы до боярина.
– Пошто тебе боярин?
Дьяк отворил дверь. Ириньица вошла за ним в переднюю светлицу боярина. Белые стены, сводчатые, на столбах; столбы и своды расписные. По стенам на длинных лавках стеганые красные бумажники[77], кое-где подушки в пестрых наволочках, в двух углах образа. Сверкая рефитью, жемчугами, поклонилась дьяку в пояс:
– По Разбойному, голубь, тут, сказывают, иман молодой козак – лицо в шадринах, высокий, кудревастый…
– Пошто тебе лихой человек?
– Ой, голубь! Сказывают, голова у него пробита, а безвинной, и за что?
– Знаешь боярина, жонка, – на кровь он крепок… Битье твое челом не к месту – поди-ка в обрат, покудова решетки в городу полы. Жалеючи тебе сказываю… больно приглянулась ты мне.
Ириньица кинулась в ноги дьяку, заплакала. Дьяк поставил свечу на пол, поднял ее, она бросилась ему на шею.
– Голубь, что хошь проси! Только уласти боярина…
– Перестань! – сказал дьяк, отводя с шеи ее руки. – Глянет кто – беда, а любить мне тебя охота… Сказывай, где живешь?
– Живу, голубь, за Стрелецкой, на горелой поляне, за тыном изба, в снегу…
– Приду… а ты утекай, не кажись боярину, не выпустит целу, пасись, – шептал дьяк и гладил Ириньице плечи, заглядывая в глаза. – И где такая уродилась? Много баб видал, да не таких.
– Скажи, голубь, правду – уловлен козак?
– Знай… не можно о том сказывать… уловлен… Степан? Разя?
– Он, голубь! Пусти к боярину, горит сердце…
– Не ходи – жди его, он в бане…
– Не могу, голубь мой! Пусти, скажи где?
Дьяк махнул рукой, поднял свечу с пола.
– С ума, должно, тебя стряхнуло? Поди, баня ту – вниз под лестницей… Завернешь к левому локтю, дойдешь до первой дверки – толкнись, там предбанник… Ой ты, малоумная баба!
Ириньица, бросив в светлице душегрею, шапку, сбежала по лестнице, нашла дверь. На полках предбанника горели свечи в медных шандалах. На широкой гладкой лавке лежал зеленый бархатный полукафтан и розовая мурмолка с узорами.