– Умеет Киврин страху дать, да, видимо, и краем тебя тот страх не задел! Вишь, еще шутки шутит! Моли Бога, станишник, за боярыню – узрела тебя. Гнить бы твоей голове на московских болотах!
– Иду на богомолье, боярин! Ужо хорошо помолюсь!
Боярин ушел.
Дворецкий в синем кафтане, расшитом по подолу шелком, стоял у горок с серебром. Стол был давно накрыт, и так как вечерело, то в серебряных шандалах горели многие свечи. Дорогие блюда с кушаньем и яндовы с вином – все было расставлено в порядке к выходу князя из дальних горниц. Воевода в малиновом бархатном кафтане сел к столу, сказал:
– Егор, наполни две чаши фряжским.
Дворецкий бойко исполнил приказание.
– Приказано ли пропустить ко мне едина лишь боярина Киврина?
– То исполнено, князь!
Дворецкий, ответив, имел вид, как будто бы еще что-то хотел сказать. Князь опорожнил одну из налитых вином чаш, – дворецкий снова наполнил ее.
– Сдается мне, еще что-то есть у тебя сказать?
– А думно мне, князь Юрий Олексиевич, что боярин Киврин не явится к столу…
– Так почему думаешь?
– Сидит в людской его дьяк с грамотой к тебе, князь!
– Пошто медлишь? Кликни его!
– Слушаю, князь!
Вошел русоволосый дьяк в красном скорлатном кафтане, поклонился, подал воеводе запечатанную грамотку:
– От боярина Киврина! – Еще раз поклонился и отошел к дверям, спросил: – Ждать или выдти, Юрий Олексиевич?
– Жди ту! Пошто не докучал, время увел?
– Не приказано было докучать много.
Долгорукий распечатал бумагу, читал про себя:
«Друг и доброжелатель мой, князь Юрий Олексиевич! Нахожусь в недуговании великом, а потому к тебе не иму силы явиться. Довожу тебе, князь Юрий Олексиевич, что бунтовщика Ивашку Разю по слову твоему вершил и по слову же твоему ходил известить Морозова о другом брате, бунтовщике Стеньке. Морозов же, во многом стакнувшись с Квашниным Ивашкой, за разбойника, отамана солейного бунта, крепкую заслугу поимел, а молвя: «Безнаказанно-де его имали», после же отговору своего, как я отъехал, незамедлительно прислал ко мне в Разбойной приказ дьяка с листом, на коем ведается печать великого государя, «чтоб сдать оного бунтовщика Стеньку Разю боярину Квашнину в Земской». И ведомо мне учинилось, князь Юрий, что в ту пору, как взятчи с Разбойного шарпальника, Морозов укрыл его у себя в дому до позднего часомерия. Извещаю тебя, доброжелатель мой, что недугование мое исходит от сердечного трепытания, – оное мне сказал немчин лекарь. Пошло же оно от горькой обиды на то, что вредный сей сарынец изыдет из Москвы со смехом и похвальбой, не пытанный за шарпанье держальных людей! Ведь такового, князь Юрий, не водилось из веков у нас! В сыске проведал, что будет спущен тот вор Стенька на Серпуховскую дорогу, и там бы тебе, воеводе, князю Юрию, вскорости получения моей отписки учинить на заставе дозор и опрос всех пеших и конных неслужилых людей, докудова не зачнет рассвет, ибо изыдет разбойник в ночь… Тако еще: хоша на листе от Морозова печать великого государя, да взять его, Стеньку Разю, в том листе указано в Земской приказ, а его, шарпальника, нарядили утеклецом, того великому государю неведомо, то самовольство бояр Морозова да Квашнина. Еще: оберегая Русию от лихих людей, мы имали оного бунтовщика беззаконно, ино утечи ему дати в сто крат беззаконнее. А тако: ныне изымавши в утеклецах разбойника, нам бы свой суд над ним вершить, яко над старшим братом, незамедлительно, минуя поперечников наших Морозова с Квашниным. И еще бью дольно челом князю Юрию Олексиевичу и скорого слова в обрат от моего доброжелателя жду».
Долгорукий поднял глаза:
– Иди, дьяк, молви боярину: что в силах моих – сделаю. Эй, Егор!
Вошел дворецкий, пропустив в дверях встречного дьяка.
– Прикажи конюшему седлать двенадцать коней, мой будет не в чет. Еще пошли того, кого знаешь расторопного, в Стрелецкий Яковлева приказ от моего имени, вели прислать стрельцов добрых на езду – двенадцать к ночному ездовому дозору. Собери для огня в пути холопов!
– Так, князь Юрий Олексиевич!
– Стой, пришли мою шубу и клинок!
– Сполню, князь!
По сонной Москве, по серым домам с узкими окнами прыгают черные лошадиные морды, то вздыбленные, то опущенные книзу, иногда такая же черная тень человека в лохматой шапке с бердышом на плече. У башен стены, у решеток на перекрестках улиц топчутся люди в лаптях и сапогах, в кафтанах сермяжных, по серому снегу мечутся клинья и пятна желтого света фонарей, краснеют кафтаны конных стрельцов, иногда вспыхнет и потухнет блеск драгоценного вениса на обшлаге княжеской шубы, особенным звоном звенит о стремя дорогой хорасанский клинок в металлических ножнах, и далеко слышен княжеский голос:
– Сторож! Кого пропущал за решетку?
– Чую, батюшка князь Юрий! Иду, иду…
Сторож в лаптях на босу ногу, в рваном нагольном тулупе, без шапки, ветер треплет косматые волосы и бороду, серебрится в волосах не то пыль снежная, с крыши завеваемая, не то седина.
– Ты слышишь меня? – Из-под соболиного каптура глядят сурово острые глаза.
– Слышу, батюшка! Упоминаю – кого это я пропущал? Много, вишь, я пущал: кто огнянной, а без огня и листа дорожного не пущал, князь Юрий…
– Человека в козацкой одежде пропущал?
– А не, батюшка князь! Станишники – те приметны, не было их… Купец шел, свойственник гостя Василия Шорина, да боярин Квашнин в возке волокся к Земскому, еще палач из Разбойного, так тот с огнем и листом, – должно, боярина Киврина служилой…
– Палача не ищем! Ищем козака, да у Шорина много захребетников живет, и воровские быть могут. Давно купец прошел?
– С получасье так будет, батюшка!
– Стрельцы, отделись трое. Настичь надо купца, опросить. А куда он сшел, сторож?
– Да, батюшка, сказывал тот купец: «Иду-де на Серпуховскую дорогу…»
– Стрельцы! Неотложно настичь купца и продержать до меня в карауле. Ну, отворяй!
Сторож гремит ключами, трещит мерзлое дерево решетчатых ворот, отъезжая, князь говорит сторожу:
– Пойдет козак, зорко гляди – не пропусти… Увидишь, зови караул, веди козака во Фролову, сдай караульным стрельцам!
– Чую, батюшка! – Мохнатая голова низко сгибается для поклона.
Снова мечутся по стенам домов, по серому снегу пятна света и черные тени людей, лошадей и оружия… Вслед за боем часов на Спасских воротах, за стуком колотушек сторожей у жилецких домов звенит властный голос:
– Эй, решеточный! Кого пропущал?
И застуженный голос покорно отвечает:
– Дьяка, князь Юрий, пропущал да попа к тому, кто при конце живота лежит… Палача еще, и не единого палача-то, много их шло… все с огнем и листами… Лихих людей не видал…
– Ну, отворяй! Увидишь человека в козацкой одежде – тащи во Фролову. Теперь, стрельцы, на Серпуховскую заставу!..
Киврин за столом в своей светлице, перед ним ларец. Старик тяжело дышит, обтирает шелковым цветным платком пот с лысой головы, иногда сидит, будто дремлет, закрыв глаза. Одет боярин поверх зеленого полукафтанья в мухтояровую шубу на волчьем меху, – бухарский верх – бумага с шелком, рыжий. Старику нездоровилось, и немчин доктор не велел вставать, но он все же встал, приказал Ефиму одеть себя, вышел из спальной один, без помощи. Вслед за собой велел принести ларец с памятками; теперь сидя перебирал образки, крестики дареные, повязки камкосиные, шелковые пояса, диадемы с алмазами. Алмазы Киврин всегда называл по-иностранному – диамантами.
– Вот пояс камкоеиный, подбит бархатом. Шит, вишь, золотом в клопец…[80] диаманты на нем мало побусели… Бери-ко себе – жениться будешь, опояшешься… Возьми и помни: даю, что честен ты, Ефимко!
– Эх, боярин, самому тебе такой годится – вещь, красота!
– Бери, говорю! Мне все это не в гроб волокчи. Человек – он жаден: иной у гроба стоит да огребает, что на глаза пало… зрак тусклый, руки-ноги не чуют, куда бредут… во рту горечь… Ничего бы, кажись, не надо, да гоношит иной. Я же понимаю… Только одно: не женись, парень, на той, коей я груди спалил… как ее?
– Ириньицей кличут, боярин, ино та?
– Та, становщица воровская. Ты был у ней?
– Ладил быть, боярин, да не удосужился…
– Прознал я во что: по извету татя Фомки пойманы воры за Никитскими вороты, на пустом немецком дворе, с теми ворами стрельцы двое беглые. И сказывали те стрельцы, что вор Стенька Разя тую жонку Ириньицу из земли взял – мужа убила. Вишь, кака рыбина?.. Вот пошто она к тому вору прилепилась: от смерти урвал, а смерть ей законом дадена. Поздоровит мне – я ей лажу заняться, ежели тебе не тошно будет! Как ладнее-то, сказывай!
– А ничего не надумал я, боярин!
– Что вор? Дал ты мою грамоту князю Юрию? Себя не помнил я – лежал…
– То сполнил, боярин! Князь тут же, не мешкая, конно со стрельцами Яковлева приказу всю ночь до свету пеших по Москве и на заставах опрашивал… Много лихих сыскал, да тот Разя не поймался…
– Ушел же?! – Боярин привстал на мягкой скамье и упал на прежнее место.
– Утек он, боярин…
– Тако все! Поперечники наши много посмеялись над нами и ныне, поди, чинят обнос перед государем на меня и князя Юрия… Во што! Я сказал вору: «Полетай! Большая у тебя судьба», – и мыслил: «Лети из клетки в клетку». А вышло, что истцы правду сказали: спущен вор Квашниным да Морозовым… И вышел мой смех не смех – правда… Ефим!
– Слышу, боярин!
– Скоро неси мою зимнюю мурмолку. Да прикажи наладить возок, поеду к государю грызтись с врагами.
Дьяк ушел за шапкой, боярин гневно стучал костлявым кулаком по столу и бормотал:
– Кой мил? Морозов, Квашнин или же я? Гляну, кто из нас надобен царю, а кого послать к черту блины пекчи! Ушел вор… ушел!
Дьяк принес высокую зимнюю соболью шапку, подбитую изнутри бархатом; по соболиной шерсти низаны узоры из жемчуга с драгоценными камнями.
Шатаясь на ногах, Киврин встал, запахнул шубу, дьяк надел ему на голову шапку, боярин взял посох и, упираясь в пол, пошел медленно. На сером лице зажглись злобой волчьи глаза.