Разин Степан. Том 1 — страница 29 из 49

Дьяк забежал к двери. Когда боярин стал подходить к выходу, упал старику в ноги; боярин остановился, заговорил угрюмо и строго:

– Ты, холоп, пошто мне бьешь дольно челом?

– Ой, Пафнутий Васильич, боярин, родной мой! Недужится тебе, и весь ты на себя не схож… Ой, не иди! Скажут бояре горькое слово, а что скажут, то всякому ведомо. Да слово то тебе непереносно станет, черной немчин не приказывал тебя сердить, и, паси бог, падешь ты?.. Ой, не езди, боярин-отец!

– Здынься! Дело прежде, о себе потом, ныне я и без немчина чую, что жить мало. Сведи до возка, держи под локоть… Вернешь наверх в палаты, иди в мою ложницу, шарь за именным образом Пафнутия Боровского, за тем, что Сеньки Ушакова дело, – вынешь лист… писан с дьяками Судного приказу… там роспись: чем владеть тебе из моих денег и рухляди, а что попам дать за помин души и божедомам-кусочникам… Потерпит Бог грехам, вернусь от царя, отдашь и положишь туда же, а коль в отъезде, держи при себе. Утри слезы – не баба, чай! Плакать тут не над чем, когда ничего поделать нельзя… Веди себя, как вел при мне, – не бражник ты и бражником не будь… не табашник, честен и будь таковым, то краше слез… Грамоту познал многу – не кичись, познавай вперед борзописание, не тщись быть книгочеем духовных книг, того патриарх не любит, ибо от церковного книгочейства многое сумление в вере бывает, у иных и еретичество. Все то помни и меня не забывай… Дай поцелуемся. Вот… тако…

– Куда я без тебя, сирота, боярин?

– Знай, надобно вскорости сказать царю, кого спустили враги, ино от того их нераденья чего ждать Русии? Хоть помру, а доведу государю неотложно!.. Веди!.. Держи… Ступени крыльца нынче как в тумане.

21

На царском дворе, очищенном от снега, посыпанном песком, на лошадях и пешие доезжачие псари с собаками ждали царя на охоту. На обширном крыльце с золочеными раскрашенными перилами толпились бояре в шубах – все поджидали царя и, споря, прислушивались. Больше всех спорил Долгорукий:

– Кичиться умеете, бояре, да иные из вас разумом шатки! Афонька Нащока меня не застит у государя – есть ближе и крепче.

– Ой, князь Юрий! Иван Хованский не худой, да от тебя ему чести мало…

– Князь Иван Хованский бык, и рога у него тупые!

– Нащока, князь Юрий, умен, уж там что хочешь…

– Афонька письму зело свычен, да проку тому грош!

– Эй, бояре, уймитесь!

– Государь иде!

Царь вышел из сеней на крыльцо; шел он медленно; разговаривал то с Морозовым по правую руку, то с Квашниным, идущим слева. Одет был царь в бархатный серый кафтан с короткими рукавами, на руках иршаные рукавицы, запястье шито золотом, немецкого дела на голове соболиный каптур, воротник и наушники на отворотах низаны жемчугом, полы кафтана вышиты золотом, кушак рудо-желтый, камкосиный, на кушаке кривой нож в серебряных ножнах, ножны и рукоятка украшены красными лалами и голубыми сапфирами, в руке царя черный посох, на рукоятке золотой шарик с крестиком. Царь сказал Морозову:

– Кликни-ка, Иваныч, сокольника какого.

– Да нет их, государь, не вижу.

– Гей, сокольники!

– Здесь, государь!

Бойкий малый в синем узком кафтане с короткими рукавами, в желтых рукавицах подбежал к крыльцу.

– Что мало вас? Пошто нет соколов? Погода теплая, не ветрит и не вьюжит.

– Опасно, государь: иззябнут – не полетят. А два кречета есть, да имать нынче некого…

– Как, а куропаток?

– На куроптей, государь, и кречетов буде: густо пернаты, не боятся стужи.

– Все ли доспели к ловле?

– Все слажено, великий государь!

Царь подошел к ступеням, бояре толпились, старались попасть царю на глаза – кланялись, царь не глядел на бояр, но спросил:

– Кто то идет ко мне?

– Великий государь, то боярин Киврин!

– А!.. Старика дожду!

Тихо, с одышкой, Киврин, стуча посохом, словно стараясь его воткнуть в гладкие ступени, стал подыматься на высокое крыльцо. Чем выше подымался старик, тем медленнее становился его шаг, волчьи глаза метнулись по лицам Морозова и Квашнина, жидкая бородка Киврина затряслась, посох стал колотить по ступеням, он задрожал и начал кричать сдавленным голосом:

– Государь! Измена… спустили разбойника…

Царь не разобрал торопливой речи боярина, ответил:

– Не спеши, подожду, боярин!

– Утеклецом… вороги мои Иван Петров… сын… Квашнин!

Киврин, напрягаясь из последних сил, не дошел одной ступени, поднял ногу, споткнулся и упал вниз лицом, мурмолка боярина скользнула под ноги царю.

Царь шагнул, нагнулся, хотел поднять старика, но к нему кинулись бояре, подняли: Киврин бился в судорогах, лицо все более чернело, а губы шептали:

– Великая будет гроза… Русии… Разя, государь… спущен!.. Крамола, государь… Квашнин…

Киврин закрыл глаза и медленно склонил голову.

– Холодеет!.. – сказал кто-то.

Старика опустили на крыльцо; сняли шапки.

– Так-то вот, жизнь!

– Преставился боярин в дороге…

Царь снял каптур, перекрестился, скинув рукавицу.

Бояре продолжали креститься.

– Иваныч, отмени ловлю. Примета худая – мертвый дорогу переехал.

Морозов крикнул псарям:

– Государь не будет на травле, уведите псов!

– Снесите, бояре, новопреставленного в сени под образа.

Бояре подняли мертвого Киврина. В обширных сенях с пестрыми постелями по лавкам, со скамьями для бояр, обитыми красным сукном, опять все столпились над покойником. Царь, разглядывая почерневшее лицо Киврина, сказал Квашнину:

– На тебя, Иван Петрович, что-то роптился покойный?

– Так уж он в бреду, государь…

– Пошто было выходить? Недужил старик много, – прибавил Морозов.

– Вот был слуга примерный до конца дней своих.

Вступил Долгорукий:

– Государь! Ведомо было покойному боярину Пафнутию, что, взяв от него с Разбойного, – вот он тут Иван Петрович Квашнин, – отпустил бунтовщика на волю, бунтовщик же оный много трудов стоил боярину Киврину, и считал боярин долгом боронить Русию от подобных злодеев. Сие и пришел поведать тебе, великий государь, перед смертью старец и мне о том доводил. Печалуясь, сказывал покойный, что недугование его пошло от той заботы великой. И я, государь, с конным дозором стрельцов по тому делу ночь изъездил, а разбойник, атаман соляного бунта, великий государь, утек, не пытан, не опрошен, все по воле боярина Ивана Петровича…

– Так ли, боярин?

– Оно так и не так, государь! А чтоб было все ведомо тебе и не во гнев, государь, то молвлю – беру на себя вину. Разю, есаула зимовой донской станицы, отпустили без суда, государь, ибо иман он был в Разбойной боярином Кивриным беззаконно…

Квашнин переглянулся с Морозовым.

Морозов сказал:

– Есаула Разю, великий государь, спустил не Иван Петрович, а я!

– Ты, Иваныч?

– Я, государь! А потому спустил его, что на Дону по нему могло статься смятенье. Что Разя был в солейном бунте атаманом, то оное не доказано и ложно… Не судили в ту пору, не имали, нынче пойман без суда, и отписку решил покойный дать тебе, великий государь, по сему делу после пытошных речей и опроса. Где то и когда видано? Что он был в поимке оного бунтовщика на Дону и многое отписал по скорости ложно – всех козаков не можно честь бунтовщиками. Теперь и прежь того, при твоем родителе, государь, донцы и черкасы служили верно, верных выборных посылали в Москву, а что молодняк бунтует у них, так матерые козаки умеют ему укорота дать… Вот пошто спустил я Разю, вот пошто стою за него: беззаконно и не доказано, что он вор.

– Что ты скажешь, Юрий Алексеевич, князь? – спросил царь.

Долгорукий заговорил резко и громко:

– Скажу я, великий государь, что покойный Пафнутий Васильевич сыск ведал хорошо! И не спуста он имал Стеньку Разю. Русь мятется, государь. Давно ли был соляной бунт? За ним полыхнул псковский бунт. Сколь родовитых людей нужу, кровь и обиды терпело? Топор, государь, надо Русии… Кровь лить, не жалея, – губить всякого, кто на держальных людей ропотит и кривые речи сказывает. Хватать надо, пытать и сечь всякого заводчика! Уши и око государево должно по Руси ходить денно и нощно… Того вора, Разю Стеньку, что спустил боярин Борис Иванович, – того вора, государь, спущать было не надобно! И вот перед нами лежит упокойник, тот, что до конца дней своих пекся о благоденствии государя и государева рода, тот, что, чуя смертный конец свой, не убоялся смерти, лишь бы сказать, что Русию надо спасать от крамолы.

– То правда, князь Юрий! А так как новопреставленный назвал боярина Квашнина, в нем видел беду и вину, то Квашнина боярина Ивана я перевожу из Земского в Разрядный приказ, пущай над дьяками воеводит, учитывает, сколь у кого людишек, коней и достатка на случай ратного сбору… Тебя же, князь Юрий Алексеевич Долгорукий, ставлю от сей день воеводой Земского приказу замест Ивана Квашнина.

Квашнин поклонился, сказал царю:

– Дозволь, государь, удалиться?

– Поди, боярин!..

Квашнин, не надевая шапки, ушел.

Царь перевел глаза на Морозова:

– Надо бы Иванычу поговорить с укором, да много вин боярину допрежь отдавал. Обычно ему своеволить… придется отдать и эту.

Морозов низко поклонился царю.

– Да, вот еще: прикажи, Иваныч, перенести с честью новопреставленного боярина к дому его.

– Будет сделано по слову твоему, государь!

Царь спешно ушел, ушел и Морозов, кинув пытливый взгляд на Долгорукого.

Бояре, делая радостные лица, чтобы позлить князя, поздравляли Долгорукого с царской милостью.

Князь, сердитый, сходя с крыльца, сказал гневно:

– Закиньте, бояре, лицемеровать, самим вам будет горше моего. Когда придется в Разрядном приказе перед Квашниным хребет гнуть, тогда посмеетесь! Нынче, вишь, не ведаете, что дружить с боярином Борисом Ивановичем и Квашниным нелишнее есть!

Долгорукий уехал.

Челядинцы царские принесли в сени гроб, бояре стали разъезжаться.

Часть вторая

На Волгу

1