Разин Степан. Том 1 — страница 30 из 49

От царя и великого князя Алексия Михайловича, всея великия и малыя и белыя Руси самодержца, в нашу отчину Астрахань боярину нашему и воеводе

князю Ивану Андреевичу Хилкову, да Ивану Федоровичу Бутурлину, да Якову Ивановичу Безобразову и дьякам нашим Ивану Фомину да Григорию Богданову. В прошлом во 174 году мая во втором числе посланы к вам наши, великого государя, грамоты о проведываньи воровских козаков и о промыслу над ними, которые хотят идти с Дону на Волгу воровать, чтоб однолично воровских козаков отнюдь на море и на морские проливы не пропустить и чтоб они на Волге для грабежей не были…»

На Дон из Посольского приказа была послана грамота от 25 марта 1667 года:

«Послать от войска донского в Паншинский и в Качалинский городы особо избранных атамана и есаула и заказ учинить крепкий, чтоб козаки со Стенькой Разиным под Царицын и иные места отнюдь не ходили».

Воевода Андрей Унковский из Царицына в 1667 году доносил:

«Стенька Разин с товарищи на воровство из Черкасского пошел же, и войско ему в том не препятствовало».

В хате Разина чисто прибрано. В углу черные образа на клинообразной божнице по серебряным венцам завешаны шитыми полотенцами, глиняный пол устлан пестрыми половиками.

Олена, нарядная, в новой плахте, в красных штанах, в сапогах с короткими голенищами, прибирала стол.

– Ты бы подсобил, Фролко, или Гришутку покликал, где он?

Черноволосый, с девичьим лицом, уже тронутым морщинами около карих глаз, Фрол ответил женщине бренчаньем струн домры, потом приостановил игру, сказал:

– Твой Гришутка с ребятами побежал за город – играют в войну.

Снова забренчали струны.

– Чого брежчишь? Ужо придет, наиграешься – жди!

– А ну его, лисьего хвоста, волчьего зуба! Не люблю, Олена, Корнея, и Стенько его не любит.

– Ой, лжешь! Стенько батьку хрестного любит и почитает…

– И покойный отец Тимоша не любил… В ночь, как помереть ему, я его хмельного вел по Черкасскому, говорил: «Берегись Корнея, Корней дуже хитрой». Давно уж то было, да хорошо помнится.

– Не хитрой был – не был бы столь годов атаманом, а то без его совета и круг не бывает. – Олена засмеялась, подразнила Фрола, подходя, растопыривая над головой казака полные руки.

– Стара стала, а обнять, что ль? Вишь, много ты, Фролко, на девку походишь – оттого, должно, не женишься.

Фрол опустил глаза.

– Не женюсь и в помыслах не держу, – прибавил чуть слышно: – Тебе забава, а я тебя сызмальства люблю…

– Любишь? Ой, да не козак ты!

– Не лежит сердце к козачеству: война, грабеж. Где козаки, там смерть, а они лишь похваляются, что нещадны ни к младеню, ни к старику.

– Кабы Стенько тебя чул – согнал бы с хаты.

Фрол рванул струны. Олена отошла к столу, поправила яндову с вином, одернула скатерть.

– Чего струны тревожишь?

– Вишь, эти пищат – не могу терпеть.

В углу у дверей стояла большая ржавая клетка, из нее пахло тухлым мясом. Два ястреба сидели на жердочке клетки один против другого, но их разделяла проволочная сетка, и ястреба, срываясь с жердочки, бились в сетку, впивали крючкообразные когти, норовя достать один другого, и не могли – вновь садились, свистели заунывно: «Фи-и-и… Фи-и-и…»

– Махонькие были, а выросли – все сцепиться пробуют… Тебе бы, Фролко, в пирах домрачеем ходить… Стенько не такой. У, мой Стенько грозен бывает!

– Стенько по роду пошел. Батько Тимоша удалой был: с Кондырем Ивашкой Гурьев достроить цареву купцу не дал… сказывали…

– А ты не в породу. Ха-ха… Девкой, вишь, тебя рожали, да сплошали… ха-ха-ха… – Колыхалась полная грудь Олены, топырилась спереди плахта.

Солнце била в хату жарко и вдруг померкло на короткое время. Высокая фигура атамана степенно прошла в сени хаты.

Взмахнулись концы половиков у дверей.

Корней атаман, сняв шапку с бараньим околышем, перекрестился всей широкой пятерней.

– Эге, плясавица! Поздорову ли живешь, дочка?

– Садись, хрестный, испей чего с дороги.

– С дороги? Бугай те рогом! Не велык шлях.

Сверкнуло серебро в ухе, атаман сел к столу, заслонив солнечный свет.

– Э, да вона вечерница альбо денница? Домрачей у дела. Гех, Фрол! Круты, козацкую, круты.

Фрол, перебирая струны, тихо подпевал:

А то было на Дону-реке,

Что на прорве – на урочище.

Богатырь ли то, удал козак

Хоронил в земле узорочье…

То узорочье арменьское,

То узорочье бухарское —

Грабежом-разбоем взятое,

Кровью черною замарано,

В костяной ларец положено.

А и был тот костяной ларец

Схожий видом со царь-городом:

Башни, теремы и церкови

Под косой вербой досель лежат…

– О кладе играешь? А ты, Фролко, песни не дослушал сам. Я от бандуриста чул, от темного старца, еще в младости моей; совсем не так та песня играется… Тай по-украински вона граетця…

Фрол не ответил атаману.

– Ты плясовую круты!

Гех, свыня квочку высыдела.

Поросеночек яичко снес!

– О, так! О, так! Олена, пляши!

– Грузна я стала, стара, хрестный.

Атаман топнул ногой:

– А ну, грузен медведь, да за конем в бегах держится, – пляши!

Олена плавно прошлась по хате. Ее тяжелые волосы растрепались, лицо загорелось, глаза померкли.

Фрол, наигрывая плясовую, боялся глядеть на невестку. Атаман, глотая из ковша хмельное, притопывал ногой, потом вскочил из-за стола и крикнул:

– Фролко, выди, – два слова хрестнице скажу и уйду!

Казак не посмел перечить атаману – взял с лавки шапку, вышел.

Корней хмельно зашептал:

– Сколь годов маню и нынче не забыл – идешь ли со мной, бабица? Нонешнее время пришло, на што тебе надею держать?

– На мужа надею кладу, батько…

– Мужу твоему мало с тобой любоваться.

– Пошто так, хрестный?

– Не ведаешь от мужа? Скажу: в верхние городки много холопей с Москвы беглых сошло… Голутьба к Стеньку липнет, он ее мушкету обучил и в море взял, а потом Доном на Волгу вернул. Хотели матерые задержать их; пошто держать? Хлеб съедают, своих теснят… Я дал волю, лети, сокол, с куркулятами. Заказано от Москвы не пущать Стеньку на Волгу, а что мне Москва? Нам, матерым козакам, без голутьбы на Дону шире.

Атаман шагнул к Олене и тихо, со злобой прибавил:

– Гех! Он теперь Москву задрал, долго Стеньке не бывать дома…

Олена заплакала, опустила руки.

– Садись, баба! – атаман сел.

Олена опустилась на скамью, к ней Корней придвинулся, положил ей на плечо тяжелую руку. Отблеск серьги в красном ухе атамана резал Олене глаза, она отвернулась.

– Не отвертывайся, слушай, что скажу; старше ты стала, подобрела, парнишку подрастила, и я старее гляжу, но кину жену от другого мужа, остачу сдам чекан и бунчук пасынку, а не приберут его козаки – молод, то Самаренину, и мы с тобой в азовскую сторону… гех!

– Хрестный, буду я мужа дожидать, пущай Стенько меня и Гришку с собой…

– Куда ему волочить тебя? На шарпанье? Грабеж и бой? Недолго гулять твоему Стеньке – уловят! А ты, вишь, еще брюхата…

– Нет, хрестный!

– Гех, Олена! Мы с тобой к салтану турскому – давно манит меня, а то к польскому крулю за гетьманом Выговским – подавай-ко нам, круль, цацкы: золото, жемчуг. Лалами голубыми да красными увешал бы, як Богородицу… э-эх!

– Не… хрестный…

– Знай все! У Москвы когти, что у ястреба, – вон вишь, как железо дерут в клетке? Услышишь скоро – почнут писать на Дон, на Волгу, в Астрахань: «Имай вора!» И поймают, замучат в пытошной башне аль где… Знай, ежели ты с ним будешь, и тебя на дыбу – рубаху сорвут и эк по голым пяткам – эк, вот, эк, – атаман постучал в стол сжатым кулаком.

Олена зажмурилась.

– И Гришку твоего и того, кто родится, как детей псковских воров, собаками затравят. Москва – она боярская, у ей жалости не ищи… Со мной уедешь – не обижу ни тебя, ни детей твоих, люба ты мне, сдавна люба!

– Ой, хрестный, хоть помереть, не жаль…

Атаман встал:

– Я еще зайду, ты думай – страшное твое, сказываю, зачинается только.

Вошел Фрол, сел на прежнее место. Корней атаман, слегка хмельной, попыхивая дымом трубки на седые усы и красное лицо, сказал, скосив глаза на казака:

– В плахту бы тебя, Фролко, нарядить, в кику да боярским боярыням в теремах песни играть… игрец! Це не козак и не буде козак!..

Толкнул сильной рукой дверь и обернулся:

– Ты, Фролко, этих вот ястребов со всей клетью тащи ко мне – пора обучать, будут гожи гулебщикам.

– Хрестный, забранится Стенько: его птицы.

– Сказывал я, Олена, – не до птиц будет твоему Стеньке.

Грузно шагая, заслонив свет в окошках, атаман ушел. Молчала Олена, опустив голову, в ней накипали слезы. Молчал Фрол, и слышно было, как мухи слетались к хмельному меду на столе. Фрол начал щипать струны, они запели. Он сказал:

– Вот завсегда так! Атаман, как упьется, зверем станет… злой он. А не упился, хитрой глядит…

Олена не ответила и уронила на руки голову.

2

С раската угловой башни Черкасска далеко в степь прокатился гул выстрела из пушки.

Атаман Корней на черном коне ехал в степь унять расходившуюся кровь. Городом белая пыль пылила в глаза и делала красный кунтуш атамана седым. Шумели, трещали камыши по низинам. В степи с неоглядной мутно-знойной ширины несло в лицо гарью травы. Корней, покуривая, вглядывался в степь.

– Так их, поганых, сыроядцев!

Он думал о татарах, скрытых в степи для грабежей. Пожар заставляет татарские сакмы[81] отодвигаться прочь от казацких городов.

С выстрелом из пушки сонный от зноя Черкасск ожил.

– В поле, козаки!

– Батько зовет!

– Охота! Будем слаживаться.

Выделялись лучшие стрелки из казаков. Мелькали плети, синели кафтаны с перехватом – ехали в степь. Красный кунтуш атамана далеко виден: Корней встал с лошадью на верху кургана, стрелки подъезжали к кургану, располагались у подножия. В камышах, низинах и перелесках затрещали выстрелы загонщиков. Атаман с кургана подал голос: