В рытом ночью бурдюжном[110] городе поместились Разин с есаулами. Землянки выкопаны в сторону моря, вдали от Яика, чтоб видеть струги и челны. Разин, уперев ноги в сапогах с подковами в потухший огонь, полулежит на ковре. Справа перед глазами атамана шипит от порывов волн и ветра с моря, как несжатая спелая нива, камыш. Слева на горе – видно в оконце – синеют верхи стенных башен городка. Ковер под Разиным накинут на земляную подушку – плечи атамана упираются на выступ. С одной руки Разина – бочонок водки, с другой – на окованном медью сундуке горит восковая церковная свеча, перевитая блестками. Свеча воткнута в высокий серебряный шандал. За бочонком Лазунка; боярский сын время от времени наливает в железную кружку водки.
Разин, не глядя, протягивает в сторону Лазунки большую руку, молча принимает налитое, пьет. По золотистому атласу зипуна атамана проползают вспышки оранжевым золотом от углей костра. На груди атамана темные пятна – брызги с усов и седеющей курчавой бороды. Лазунка часто встает, шевелит угли костра да лопаткой посыпает сырого песку, чтоб хозяин не сжег сапоги… Разин пьет не закусывая, полузакрыв глаза, лишь иногда остро, не мигая, глядит в далекий морской простор. Казалось бы, что дремлет атаман, если б не протягивал руки к водке.
Слышен долгий пронзительный свист за землянкой из оврага – там залег дозор. Боярский сын лезет из бурдюги. Разин, вскинув глазами, видит впереди часть фигуры: синий подол куртки, красные штаны и сапоги. Лазунка лезет обратно, говорит тихо:
– Батько, должно, что наши языка уловили?
– Слышу шаги… ведут…
Лазунка садится, прислушивается, но шагов не слышит – услыхал, лишь когда стали подходить близко, кто-то сказал:
– К атаману ведите!
Разин трогает ручку пистолета в кармане красных шаровар.
– Батько! Лазутчик из Яика.
– Подайте! Кто таков?
Перед землянкой хрустит песок, взмахивают руки. Высокий, бородатый, согнувшись, пролезает в землянку. У лазутчика в казацкой одежде есаульской с перехватом плеть и ножны без сабли. Лицо худощавое, загорелое и зоркие глаза. Разин, не шевелясь, колет глазами вошедшего. Руки лазутчика скручены за спиной.
– Гей, путы с него прочь!
Казак влезает в землянку, освобождает руки лазутчику.
– Поди на дозор, сокол! Не надобен ты.
Казак исчез из бурдюги.
Атаман снова вскидывает глаза на пойманного, говорит:
– Сядь, Федор!
– Ой, батько атаман? Думал, не упомнишь меня – раз видел. Ой, и приглядист ты!..
– С чем пришел?
– С чем идти, батько? Без городовых ключей, да то нам не надо – ждем тебя сколь!
– Как мы зайдем в город?
– А дай-ка я сяду.
– А и впрямь надо сести!
Гость сел, подогнув по-турецки ноги.
– Мыслю я вот как тебя пустить, Степан Тимофеевич… Седни ночь, завтра день – жди, послезавтра Петру и Павлу будет служба согласно праздника в воротной башне придела апостолам. А как ударят ко всенощной, ты тогда со своими поди к воротам городовым, да кафтанишки, что худче, на плечах, чтоб и топоры за опояской, – человек этак с тридцать – сорок, а протчим укажи залечь и, как отопрут ворота, – на свист выйти. Я же из козаков, кои ждут тебя на Яик, караул поставлю, заходить зачнете – они уйдут. Городовыми ключами ведает Ванька Яцын – голова, а в город зайдете – голову того кончить надо: он стрельцов за царем держит, он же сыщиков, лазутчиков ведает, и с вестьми к боярам он посылает… Пить, есть, одеваться в чужое любит… Я его убаю, подпою да сговорю плотников пустить крепить надолбы.
– Люблю, Федор, своих людей!
– А я? Даром, что ли, писал к тебе, Степан Тимофеевич? Федька Сукнин на ветер слова не пустит!
– Добро! Гей, Лазунка, гость важный у нас – открой скрыню, есть ли фряжское? Тащи!
– Есть, атаман!
– Подай, брат! Ха-ха-ха! Так ты, Федор, лазутчик? Ха-ха-ха! Ну, давай обнимемся! Я тут лежал и думу думал о море – теперь будем пить.
– Пир пировать, Степан Тимофеевич, нынь мне невместно… Ладом пить будем, как в город зайдешь… Я же спущен на время и до света-зари – ночью не пустят, а быть в городе скоро надобно – дела, вишь, много с головой Яцыным: хитрый бес и, кабы не бражник был и не столь жадный на корм, угонил бы меня в Москву в пытошную…
– Не держу! Пей на дорогу и поспешай, ежели дело такое…
Позвонили железными кружками во здравие друг друга, обнялись, есаул добавил:
– Степан! Чтоб твои люди не полошили яицких стрельцов и боя с пищали, гику или свисту близ города не казали…
– Таём, Федор, к делу подходить я и люди мои свычны.
– Ну, дай бог! Прости.
Тощий, с худым желтым лицом, пьяный голова примерял развешанные на бревенчатой, гладко струганной стене хозяйские кафтаны. Есаул Сукнин Федор сидел за большим столом под образами в углу. Хозяйка, нарядная казачка, с двумя дочерьми носили и ставили на стол кушанья.
– А не в обиде ли, Федор Васильев, что гость, голова, твою рухледь, на себя пялит?
– Да полно, Иван Кузьмич! Да бери любой кафтанишко – дарю, бери, что по сердцу… Ты хозяин в городовых делах, и мы все тебе поклонны… Ведаю честь твою от царя…
Голова, мотаясь на тонких ногах, сбросил с худых плеч на лавку кафтан осинового цвета, надел малиновый, сел за стол, разглаживая жидкую бородку одной рукой, другой залезая в крупитчатый пирог со щукой, жуя проговорил:
– Ем вот много, а ёжа меня ест.
– Что ж так?
– От хорошей ёжи не стало ни кожи, ни рожи!
– Да пошто?.. Ешь благословясь и на здоровье!
– Клисты извели… Проезжий из Терки немчин дохтур дал, вишь, о той клисте цедулу, что она есть во мне.
Голова полез рукой в карман штанов, долго шарил, достал желтый, затасканный листок, подал хозяину; подавая, прищурился пьяно и хитро:
– Чти-кось, воровской есаул Федько Сукнин!
– С чего такая кличка на мою голову? А честь я худо могу!
– Ой, мошенник! Говорить того не можно, да не боюсь, скажу: государевы сыщики докопались, будто не кто иной, ты вору Стеньке Разину письмо писал, звал его прийти на Яик! Не можешь чести? Чти – дружбу веди со мной и дари, а я тебя не выдам.
– Не в чем выдавать, Иван Кузьмич… Но водится часто: ни за что ни про что выдают людей, – это мне ведомо, – пей!
– Пью и ем! Дело служилое мое выдать, да, вишь, тут дружба наша… Дело мое подневольное… отпишут… прикажут, но я за тебя! Чти-кось, ведаю, что грамотен много, не таись – чти, какую сулему мне исписал немчин?
Есаул медленно начал читать, а голова жадно ел и пил, иногда вставлял свои слова.
– «Сказка мекленбургского доктора Ягануса Штерна бургомистру Яицкого штадта Ивану Яцыну: у бургомистра Яцына внутри есть глиста, и у кого такая болезнь бывала, и он-де разными лекарствами такую болезнь поморивши и на низ пругацею сганивал. Которые глисты бывали по три и по четыре, по пяти аршин длиною, а у многих людей такая болезнь не бывает, а зачинается она от худой нутряной мокроты и растет подле самых кишок и бывает без мала что не против кишок длиною, а шириною на перст и кормится от того, что человек ест и пьет».
– Через толмача сказку ту писал немчин, а что он молыл, я ни черта не понял… И вот ежели, Федор, то правда, так ведь мне не излечиться, а помереть от того нутряного гада? Только и надея одна, что немчин лжет!
Есаул Сукнин читал дальше:
– «И для того, что она возле кишок близко бывает, запрет те жилы у человека, от которых жил печень силы и кровь к себе принимает, и от того бывает тем людям, у кого такая болезнь, что они тощи и бессильны бывают, хотя бы много пьют и едят».
Зазвонили в воротной башне ко всенощной. Сукнин крикнул:
– Бабы! Дайте огню к образам, служба в церкви идет.
Встал и закрестился. Встал и голова, пьяно махая длинной рукой, крестясь, сказал:
– А думаю я, Федько Сукнин, что мы, как басурманы, под праздник пьем, едим, оттого и болести – Бога не помним?
– Пить, есть Бог не претит, Иван Кузьмич! Материться за столом да зло мыслить на друга своего – то грех!
Вошел стрелец, поклонился хозяину, голове, сказал:
– Там, Иван Кузьмич, работные люди, плотники лезут в город свечу поставить-де да помолиться угодникам – пускать ли? Пускать, так ключи надоть!
– Гоните! Воров много круг города, какие там плотники?
– Ежели то плотники, Иван Кузьмич, пошто не пустить? Надолбы городовые погнили, крепить нелишне, от приходу воинских людей опас, да и по городу есть поделки – мосты, в церкви тож… – сказал Сукнин.
– Сколь их там, стрелец?
– С тридцать человек, Иван Кузьмич!
– Пойдем глянем… Козакам твоим, Федько, я малую веру даю, стрельцы – те иное: государеву службу несут справно. Козаки твои воры!
– Неужто все козаки воры? На-ко дохтурскую сказку!
– Давай пойдем. Стой! Ключи от надолбы в старом кафтане.
– Забери их, Иван Кузьмич!
Голова вынул из старого кафтана, сунул в новый ключи, распахнув полы скорлатного кафтана, пошел к воротной башне. Сукнин шел за ним и, если Яцын пошатывался, сдерживал услужливо под локоть.
В башне ширился, растекался в далекие просторы колокольный звон. Яцын мотал головой, бодая воздух:
– Перепил, голова! Должно, перепил? Негоже… глаза видят, язык мелет, ноги, руки чужие.
– Сатана попадет в этот Яик! Стена, рвы да надолбы высоченные, ворота с замком. А глянь – надолбы-т из дуба слажены в обхват бревно.
– Ужо как атаман! Ен у нас колдун, сабля, пуля не берет его…
– Должно, служба идет в церкви в воротной башне?
– Забыл, што ль? Петров день завтре!
– О, то попы поют, звонят, а широко тут звону – море, степи…
– Заведут в город – вчерась наши лазутчика поймали.
– Поймали, саблю, пистоль сняли с него, да отдали и его в Яик спустили.
– Должно, так надо.
– Эх, а дуже-таки, не доходя сюды, полковника, ляха Ружинского, расшибли.
– Углезнул, вишь, черт в паузке с малыми стрельцами, большие к нам сошли, все астраханцы.