Мокеев забубнил могучим голосом:
– Берут в вечные стрельцы детей боярских – и одежа и милость царская им, как нищим, а чуть бой где-либо, поспевай – конно, оружно, и за это одна матерщина тебе от воевод и часом бой по роже… С доводом к царю кинешься, через больших бояр не пройдешь, они же оговорят, и ежели был чин какой на тебе, снимут и бьют батоги: «За то, дескать, что государевой милостью недоволен».
Сотник легонько тронул кулаком по столу, заплясала вся посуда, пустая и с водкой.
– Да ну их к сатане, бояр и царскую милость! Противу больших бояр я, Мокеев Петруха, рад голову скласть!
– Выпьем же, Петра!
– Выпьем, батько!
Стало жарко – распахнули в сени дверь. В избу вошел стройный казак в нарядной синей куртке, черноусый, помолился на бледный огонь лампад, кланяясь атаману, сказал, махая шапкой:
– Честь и место кругу с батькой атаманом!
Хмельной Разин откинулся на стену, хмуро глядя, спросил:
– Опять ты, самаренин? Заскочил спуста или дело?
– Перво, батько, никому, как тебе, ведать ключи от города! – подошел, положил на стол ключи. – Сторожа подобрали ключи, не в ров кидать.
– То добро! За сметку твою еще скажу – слово мое есть: живой верну на Самару – невесту твою сыщу и дам! Нынче же пригляди в городу, какая баба заботна по красивом козаке… ха-ха!
– Еще, батько, вот народ боевой к кабаку лезет – я не дал до твоего сказу шевелить хмельное… ждут!
– То ладно! Дай им, парень, кабак… Пропойную казну учти, и ежли нет целовальника – отчитайся, сколь денег… Коли же целовальник, бери того за караул, пущай он отчитается… Деньги занадобятся на корм войску.
– Будет справлено, батько!
– Налей козаку вина!
Налили кубок. Казак выпил неполный, сказал, беря закуски:
– Еще, батько, слово есть!
– Ну, ну, толкуй – что?
– Попы для-ради праздника просятся в воротную башню службу вести Петру-Павлу в приделе – пущать ли?
– Ха-ха-ха! Самаренин мой город к рукам прибрал – и то добро! Никто о хозяйстве опричь его не думает. – Атаман загреб рукой над столом широко воздух. – Пусти попов! Идет к ним народ поклоны бить да Богу верить – пущай идет! Не мне перечить, кто во что верит, лишь бы справляли и мою службу. Пущай бьют поклоны, кому хотят, – я изверился. Но молится мой народ, и я иной раз крещусь. Пусти, парень, попов!
– И я скажу, Степан батько, перечить тут нечему, – вставил слово Сукнин, наливая в ковши водку.
– Поди, сокол, верши, как сговорено нами.
Казак ушел.
– Пили, ели – плясать надо, душу отряхнуть, – сказал атаман.
– То можно!
Федор Сукнин вылез из-за стола, подошел, пошарил за старинным шкапом, вытащил пыльную домру, провел смуглой рукой по струнам, стирая пыль, попятился на лавку и запел, позванивая домрой:
Кабы мне, младой, ворона коня —
То бы вольная козачка была;
Плясала бы, скакала по лужкам,
По зеленым по дубравушкам.
Черноярец пошел плясать. Солнце в узкие окна пробивалось пыльно-золотистыми полосами, и когда в пляске кудряш приседал, солнце особенно вспыхивало в шелке его волос. Есаул незаметно, почти беззвучно скользил. Дрожала изба от тяжести тела, но топота ног не было слышно, лишь от разбойного свиста плясуна дребезжали стекла в щелеобразных окошках, и ног пляшущего не было видно, только вилась туманом белая пыль от сапог.
Оборвав игру, Сукнин крикнул:
– Батько, чул я, лихо ты пляшешь?
– Эх, Федор, много нынче отстал в пляске, а ну для тебя попомню молодость.
Разин скинул кафтан. Зазвенели подковы на сапогах, серебром осыпанные, вздыбились кудри, пятна золотистого зипуна светились парчой. Рука привычно сверкнула саблей, плеснула атаманская сабля в стену и не вонзилась – ударила голоменью[112], пала на лавку.
– Спать! Устала душа, соколий глаз притупился.
Раздвинув богатырскими руками толпу есаулов, привычно согнувшись и заложив руки за спину, на пляшущих жадно глядел хмельной сотник Петр Мокеев, двигая тяжелыми ногами. Черноярец, уступив место атаману, тронул по спине Мокеева:
– А ну, Петра, спляши!
– Не, Иван, один раз плясал в Москве в терему у боярыни, хмельной был гораздо, да много шуму из того вышло…
– Пошто так?
– Скажи, пошто, какой тот шум?
– А не стоит поминать!
– Да скажи, Петра!
– Вот… повалились… а ну ее к черту!
– Скажи!
– Поставцы с судами повалились и кои поломались, вишь, под ноги, мне пали… Столишки тож были, оно и дубовые, да, должно, рухлые, а меня тогда как бес носил. По коему столу удумал в пляске кулаком тюкнуть, тюкну, он же, сатана, скривился, альбо столешник лопнул, а я ношусь да дую кулаком… Много-мало разошелся я, дверь помешала – пнул я в тое дверь. За дверьми дворецкий стоял, хлынул его по черевам, слетел он вниз терема, в сени, руку-ногу изломил, еще глаз повредило… И за то по извету царю от боярыни, через большую боярыню Голицыну, ладили меня в Холмогоры, да наладили, не снимая чина, в Астрахань. А семья за мной не двинулась… Жена заочно через патриарха развелась, вдругорядь замуж пошла. И будет плясать Петрухе Мокееву – шалит в пляске гораздо…
Разин сказал:
– Судьба, Петра! Счастливо плясал… Был бы на Москве, не сошел к нам…
– Може, и судьба. Загоревал я, батько, первы недели. Гляжу, стухлая по берегам рыба гниет, вонь, жара, да свыкся… Вон и и место облюбовал – воды-де много и душу в простор манит…
Есаулы захмелели: с пеньем, бормотаньем каждый про себя разбрелись. Старый Рудаков давно спал на лавке ногами к дверям, синий казацкий балахон сбит на пол, расстегнулись штаны, сползли к сапогам, виднелось тело в седой щетине. С лавки на пол протянулась смуглая рука в бесконечных узлах синих жил, с шершавой старческой кожей. Лицо старика уткнуто в шапку, от неровного дыхания подпрыгивал и топырился седой пушистый ус. На месте хозяина под образами сидел Разин. Ни одной морщины не было на его лице, лишь значительнее углубились шадрины на щеках и лбу; глаза глядели сонно и мрачно, большие кулаки лежали на столе у серебряной яндовы с медом. Атаман сказал сам себе громко:
– Федько козак – сатана! «Стрельцов жаль»? Дом запален, не гляди, сколь вниз, – кидай рухледь? Что цело есть, считай после…
– Гей, хозяйка, атаману опочив в горнице скоро-о…
– Ой, медовой, чего ты, чай, не глухая! Постель ждет гостя.
– Кричу от вина и радости, что ворогов наших умяли в грязь! А дай еще песню!
Хмельным, но все еще приятным голосом, сидя на лавке и топая ногой, Сукнин запел:
Посею лебеду на берегу,
Свою крупную россадушку.
Погорела лебеда без воды,
Моя крупная россадушка.
Пошлю козака за водой —
Ни воды нет, ни козаченьки-и.
Разин поднялся из-за стола; не шатаясь, шел грузной походкой. Встал и Сукнин, с дребезжанием струн кинул ворчащую домру.
Атаман обнял хозяина:
– Кажи путь, Федор, – сон побивает.
На площади Яика-городка под барабан пешего бирюча яицкие жители оповещались: «Приехал в город государев служилый большой человек, голова Сакмышев, из Астрахани, что всех зовет в воротную башню в храм Спаса нерукотворного». На площади выстроились стрельцы, пришедшие из Астрахани, в малиновых кафтанах приказа Головленкова; прохожие, глядя на стрельцов, шутили:
– Не подошла Яику осина, малины нагонили с бердышами!
– Не едины бердыши – пищали тож и карабины!
В церкви воротной башни забрякал колокол.
Жители, пестрея одеждами, голубея, алея кафтанами, шли в церковь. С моря на город несло теплой влагой… Яблони были в цвету, тополи зеленели, отсвечивая серебром…
В церкви после креста вместо проповеди седой протопоп в выцветшей ризе и фиолетовой камилавке сказал народу:
– Людие! Не расходитесь в домы – будет к вам спрос от служилого государева человека.
– Слушим, батя!
Впереди к царским вратам выдвинулся в малиновом кафтане, при сабле, длиннобородый русый человек, широко, по-никониански, щепотью перекрестился, приложился к образам Николе, Спасу и Богородице.
Народ роптал:
– Троеперстник!
– То новшец!
Голова, слыша возгласы, не ответил, вошел на амвон у букового придела, махая шапкой, зажатой в правой руке, и сгибаясь взад-вперед, будто кланяясь, начал громко грубым голосом:
– Вопрошу я вас, люди яицкие, вот! Как воры были на Яике со Стенькой Разиным, что в прошлой месяц в море ушел, то куды Стенька подевал государеву-цареву грамоту, что привезли ему для уговору из Астрахани послы от астраханского воеводы, князя Ивана Семеновича, и чли ему и дали тое грамоту? Мой спрос первой, и сказывайте, не кривя душой, бо в храме Божием Господь Бог, угодники и царь-государь вас всех к нелживому ответу зовет.
– Кратче вопрошай, голова!
– А как разумею, так и прошу, – вихляясь спереди назад, ответил голова.
– Да чего ты, как дерево по ветру, мотаешься?!
– Обык так, не в том дело! Вы после, теперь пущай за вас духовной отец скажет, – прибавил голова.
Седой протопоп в фиолетовой камилавке вышел из боковых дверей алтаря, встал противу царских врат, не оборачиваясь к голове, перекрестился медленно и каким-то козлиным, тонким голосом ответил:
– Перед Господом Богом даю ответ, что того, куда подевали государеву грамоту, не ведаю! – И снова неспешно ушел в алтарь.
– Много проведал, голова?
– Проведаю! Эй, кто знает? Сказывай!..
Серели бородатые лица, истово крестились большие руки, мелькали синими рукавами, золотились и смолью отливали волосы на головах – полосы света протянулись из узких башенных окон, пронизывая клубы пара; от потных тел пахло над головами ладаном, кудряво вьющимся синеватым облаком, по низу тянуло дегтем от сапог.
– Кто не ворует противу великого государя – сказывайте!
Продираясь в толпе к амвону, махая стрелецкой шапкой, синея кафтаном, пролез человек: