Разин Степан. Том 2 — страница 12 из 55

– «Эх, Гаврюха, ловко сказал, лучше посольской грамоты!..»

Скоро идти в толпе было трудно. Подьячий шел в oтдалении, но в виду у казаков. Справа из толпы к Серебрякову пробрался бородатый курносый перс, шепнул:

– Обнощика спустили! Стыдно, козаки!

– Да, сотона! От руки увернулся, пистоля нет.

– А ну, на счастье от Акима Митрева дьяка – вот! Заправлен! – Курносый из-под полы плаща сунул Серебрякову турецкий пистолет с дорогой насечкой.

– Вот те спасибо! Земляк ты?

– С Волги я – дьяк был! Прячь под полой!

– То знаю!

Бывший дьяк исчез в толпе. Серебряков, держа пистолет в кармане синего балахона, плечом отжимал людей, незаметно придвигаясь к подьячему. Рыжий был недалеко. Не целясь, есаул сверкнул оружием, толпа раздалась вправо и влево.

– Прими-ко за Петру!

Рыжий ахнул, осел, роняя голову, сквозь кровь, идущую ртом, булькнул:

– Дья… дья… дья… – сунулся вниз, договорил: – Дьяк!..

Из толпы кинулись к рыжему. Серебряков придвинулся, взглянул:

– Несчастный день пал! Да, вишь, собаку убил, как надо.

– Иа, Иван! Иншалла… Дадут нас гепардам, боися я…

– Дело пропало, Петру кончили, – я, парень, никакой смерти не боюсь.

Серебрякова с толмачом беки привели к шаху. Кто-то притащил рыжего. Он лежал на кровавом песке, откуда только что убрали Мокеева. Серебряков бросил пистолет:

– Хорош, да ненадобен боле!

– Тот, седые усы, убил!

Шах сидел спокойный, но подозрительный. Военачальник гилянского хана сказал:

– Теперь, солнце Персии, серкешь исчезнет в Кюльзюм-море, как дым.

– Али Хасан, этот старый козак – воин. С таким можно со славой в бой идти. – Спросил Серебрякова, указывая на рыжего: – Он ваш и вам изменил? Я верю тебе, ты скажешь правду!

– Шах, то царская собака – у нас нет таких.

Толмач перевел.

– Убитого обыщите!

Беки кинулись, обшарили Колесникова и, кроме грамоты, не нашли ничего.

– Может быть, убитый – купец!

Из толпы вышел седой перс в рыжем плаще и пестром кафтане, в зеленой чалме, преклонив колено, сказал:

– Великий шах, убитый не был купцом – я знаю московитов купцов всех.

Шах развернул грамоту подьячего, взглянул на подписи.

– Здесь нет печати царя московитов! Ее я знаю – убитый подходил с подложной бумагой. Беки, обыщите жилище его – он был лазутчик! – Взглянув на Серебрякова, прибавил: – Толмач, переведи козаку, что он совершил три преступления: мое слово презрел – не убивать, был послом передо мной – не отдал оружия и убил человека, который сказал бы палачу, кто он.

Толмач перевел.

– Шах, умру! Не боюсь тебя.

– Да, ты умрешь! Эй, дать козака палачу. Не пытать, я знаю, кто он! Казнить.

Серебрякова беки повели на старый майдан.

Есаул сказал:

– Передай, парень: умерли с Петрой в один день! Пусть атаман не горюет обо мне – судьба. Доведи ему скоро: «Сбирают-де флот, людей будут вербовать на нас, делать тут нече, пущай вертает струги на Куру-реку или Астрахань».

– Кажу, Иван! Иа алла.

11

Много дней Разин хмур. Неохотно выходил на палубу струга, а выйдя, глядел вдаль на берег. Княжна жила на корабле гилянского хана. Атаман редко навещал девушку и всегда принуждал ее к ласке. Жила она окруженная ясырками-персиянками. Разин, видя, что она чахнет в неволе, приказывал потешать княжну, но отпустить не думал. На корабле, в трюме, запертый под караулом стрельцов, жил также пленный, сын гилянского хана; его по ночам выпускали гулять на палубе. На носу корабля, где убили хана, сын садился и пел заунывную песню, всегда одну и ту же. Никто не подходил к атаману; один Лазунка заботился о нем, приносил ему вино. Разин последние дни больше пил, чем ел. Спал мало. Погрузясь в свои думы, казалось, бредил. Утром, только лишь взошло солнце, Лазунка сказал атаману:

– Батько, вывез я на струг дедку-сказочника, пущай песню тебе сыграет или сказкой потешит.

– Лазунка, не до потехи мне, да пущай придет.

Вошел к атаману скоро подслеповатый старик с домрой под пазухой, в бараньей серой шапке, поясно поклонился.

Подняв опущенную голову, Разин вскинул хмурые глаза, сказал:

– Супротив того как дьяк бьешь поклоны! Низкопоклонных чту завсе хитрыми.

– Сызмала обучили, батюшко атаманушко…

– Сами бояра гнут башку царю до земли и весь народ головой к земле пригнули! Эх, задастся ли мне разогнуть народ!

– Сказку я вот хочу тебе путать…

– Не тем сердце горит, дидо! И свои от меня ушли, глаз боятся; един Лазунка, да говор его прискучил. Знаешь ли: сказывай про Бога, только чтоб похабно было…

– Ругливых много про божество, боюсь путать… Ин помыслю… что подберу. Да вот, атаманушко: «Жил, вишь, был на белу свету хитрый мужичонко. Работать ленился, все на Бога надею клал… И куда ба ни шел, завсе к часовне Миколы тот мужик приворачивал, на последние гроши свечу лепил, а молился тако: «Микола, свет! Пошли мне богачество».

Микола ино и к Богу пристает:

– Дай ему, чого просит, не отвяжется!

Прилучилось так – оно и без молитвы случается – кто обронил, неведомо, только мужик тот потеряху подобрал, а была то немалая казна, и перестало с тех пор вонять в часовне мужичьей свечкой.

Говорит единожды Бог Миколе:

– Дай-кось глянем, как тот мужик живет?

Обрядились они странниками, пришли в село. Было тогда шлякотно да осенне в сутемках. Колотится божество к мужику. Мужик уж избу двужирную справил с резьбой, с красками, в узорах. На купчихе женился, товар ее разной закупать послал и на копейку рупь зачал наколачивать.

– Доброй мужичок, пусти нас.

Глянул мужик в окно, рыкнул:

– Пущу, черти нищие, только чтоб хлеб свой, вода моя. Ушат дам, с берега принесете; а за тепло – овин молотить!

– Пусти лишь, идем молотить!

Зашли в избу. Сидит мужик под образами в углу, кричит:

– Эй, нищие! Чего это иконам не кланяетесь, нехристи?!

– Мы сами образы, а ты не свеча в углу – мертвец!

Старики кое с собой принесли, того поели; спать легли в том, что надели. Чуть о полуночь кочет схлопался, мужик закричал:

– Эй, нищие черти, овин молотить!..

Микола, старик сухонькой, торопкой, наскоро окрутился. Бог лапоть задевал куды, сыскать не сыщет, а сыскал, то оборки запутались… Мужику невмоготу стало, скок-поскок – и хлоп Бога по уху:

– Матерой! Должно, из купцов будешь? Раздобрел на мирских кусках!..

– Мирским-таки кормимся, да твоего хлеба не ели!»

– Смолчи, дидо! Чую я дально, будто челн плещет? Давай вино пить! Должно, есаулы от шаха едут… али кто – доведут ужо…

– От винца с хлебцем век не прочь…

На струг казаки привезли толмача одного, без послов есаулов. Лазунка встретил его.

– Здоров ли, Лазун? Де атаман? Петру шах дал псам, Иван – казнил!

– Пожди с такой вестью к атаману – грозен он. Жаль тебя… ты меня перскому сказу учишь и парень ладной, верной.

Толмач тряхнул головой в запорожской шапке:

– Не можно ждать, Лазун! Иван шла к майдан помереть, указал мне: «Атаману скоро!»

– Берегись, сказываю! Спрячься. Я уж доведу, коль спросит, что козаки воды добыли… Потом уляжется, все обскажешь.

– Не не можно! И кажу я ему – ихтият кун, султан и козак[40]; шах войск сбирает на атаман… Иван казал: «Скоро доведи!»

– Жди на палубе… выйдет, скажешь.

Лазунка не пошел к атаману и решил, что Разин не спросит, кто приплыл на струг. Ушел к старику Рудакову на корму, туда же пришел Сережка, подсел к Рудакову:

– Посыпь, дидо, огню в люльку!

Рудаков высыпал часть горячего пепла Сережке в трубку, тот, раскуривая крошеный табак, сопел и плевался.

– Напусто ждать Мокеева с Иваном! Занапрасно, Сергей, томим мы атамана: може, шах послал их на Куру место прибрать. Эй, Лазунка, скажи-кось, верно я сказываю?

– Верно, дидо! Прибрали место.

– Ну вот. Ты говорил с толмачом – что есаулы?

Лазунка ответил уклончиво:

– Атаман не любит, когда вести не ему первому сказывают! Молчит толмач.

– То правда, и пытать нечего! – добавил Сережка.

Рудаков, поглядывая на далекие берега, думал свое:

– Тошно без делов крутиться по Кюльзюму… Кизылбаш стал нахрапист, сам лезет в бой.

– Ты, дидо, спал, не чул вчера ночью, а я углядел: две бусы шли к нам с огненным боем. Да вышел на мой зов атаман, подал голос, и от бус кизылбашских щепы пошли по Хвалынскому морю…

– Учул я то, когда все прибрано было, к атаману подступил, просил на Фарабат грянуть…

– Ну, и что?

– Да что! Грозен и несговорен, сказал так: «Негоже-де худое тезикам чинить без худой вести о послах». А чего чинить, коли они сами лезут?

– Эх, дидо! Я бы тож ударил, только тебе Фарабат, мне люб Ряш-город… Шелку много, ковров… арменя живет – вино есть.

– Чуй, Сергей, зверьем Фарабат люб мне… в Фарабате шаховы потешны дворы, в тых дворах золота скрыни, я ведаю. И все золотое, – чего краше – ердань шахова, и та сложена вся из дорогого каменья. Издавна ведаю Фарабат: с Иваном Кондырем веком его шарпали, а нынче, знаю, ен вдвое возрос… Бабра там в шаховых дворах убью. Из бабровой шкуры слажу себе тулуп, с Сукниным на Яик уйду – будет тот тулуп память мне, что вот на старости древней был у лихого дела, там – хоть в гроб… Бабр, Сергей, изо всех животин мне краше…

– Ты ба, дидо, атаману довел эти свои думы.

– Ждать поры надо! Я, Сергеюшко, познал людей: тых, что подо мной были, и тых, кто надо мной стоял. Грозен атаман – пожду.


Разин, оттолкнув ковш вина, сказал старику:

– Ну, сказочник дид! Пей вино един ты – мне в нутро не идет… Пойду гляну, где мои люди. Лазунка, и тот сбег куды!

Стал одеваться. Старик помог надеть атаману кафтан:

– Зарбафной тебе боле к лицу, атаманушко, а ты черной вздел…

– Черной, черной, черной! Ты молчи и пей, я же наверх…

Наверху у трюма толмач.

– Ты-ы?!

– Я, атаман!

– Где Петра? Иван где?