– О, то занимательно! Пущай марает, не прещу.
– Гроссер козак! Штэен нада[54].
Немчин отбежал в сторону, упер левую руку в бок, правую вытянул вперед, надул щеки и выставил, как бы сапогом хвастая, правую ногу.
– Алзо зо[55].
– Ха! Стоять перед чертом потребно? Ну, коли стану. Лазунка, дай булаву! – Лазунка подал булаву. Разин встал.
– Ты скоро, волосатый?
– Вас?[56]
Атаман отдернул запону отверстия, в шатер хлынул свет.
– Гутес лихт![57] Карош… карош… – Немец хмурился, вглядываясь в фигуру атамана, слегка прислоненную к фараганскому ковру – по красному узорчатые блестки.
Рука художника, накидывая контур, бегала быстро, уверенно по доске. Разин был одет в голубой бархатный зипун с алмазными пуговицами. Красная бархатная шапка сдвинута на затылок, седеющие кудри упрямо лезли на высокий хмурый лоб. В прорехах шапки золотые вошвы с жемчугом. Поверх шапки намотана узкая чалма зеленого зарбафа с золотыми травами, на конце чалмы кисти, упавшие одна на плечо, другая на спину. Длинные усы, черные, сливались, падая вниз, с густо седеющей бородой. Вглядываясь в его впалые смуглые щеки, обветренные морем, рисуя острый, нечеловеческий взгляд под густыми бровями, немец, работая спешно, бормотал одно и то же:
– Страшен адлер блик![58]
С левого плеча атамана спускалась золотая цепь, на ней сзади сабля. Опоясан был Разин ярко-красным шелком с серебряными нитями. Петли с кистями висели от кушака до колен.
– Како он марает, сатана? – Разин двинулся.
Художник взмахнул волосами, погрозил ему кистью, запачканной в краску:
– Штэен блейбен[59].
– Черт тя поймет, ха! Грозит пером, а у меня в руке булава… Скоро мажь!
– Нынче мож…
– Фу! Устал… Худче много, чем бой держать, стоять болваном.
Отдавая Лазунке булаву, Разин не успел взглянуть на портрет, полы шатра распахнулись; отстраняя чмокающие удивленно на работу художника лица казаков, в шатер пролезла высокая фигура богатырского склада в стрелецком кафтане.
– Месяц ты ясный, а здорово-ко, Степан Тимофеевич!
Разин хмурый сел на ковры на прежнее место, молчал, наливая в чашу вино, и, не глядя на стрельца, сказал:
– Сам пришел, палач Петры Мокеева?
– Мокеева, батько, чул я, шах кончил, не я…
– Шах оно шах, а ты пошто руку приложил?
– Не навалом из-за угла – игра такая, играли во хмелю оба – сам зрел!
– Чикмаз, с Петрой, кабы жив, воеводу просто за гортань взяли: сдавай Астрахань!
– Захоти, батько, Астрахань твоя! Молодцов нарочито по тому делу привел: надо, так хоть завтре иди бери…
– Годи, парень, кричать: немчины близ, да един в шатре, то воеводины гости.
– Много кукуи смыслят! Эй ты, куричий хвост, поди отсель, скоро!
Чикмаз взмахнул длинной рукой, задел мольберт и чуть не опрокинул работу немца.
– Хальт! Мейн готт, гробер керл![60] – Немец в ужасе замахал одной рукой, другой схватил портрет.
– У нас скоро, иди!
– Жди, Чикмаз, дай гляну, что волосатый пес марал.
Разин встал. Немец показал ему работу.
– Ото выучка человечья великая, и что она деет: как воочию я, едино лишь немотствую да замест булавы – палка в руке…
– Тю… маршаль штаб[61]! Маршаль…
– Лазунка, дай ему, волосатому, жемчугу пригоршню – заслужил…
Лазунка в углу из мешка достал горсть жемчуга, всыпал в карман немцу, тот поклонился и, продолжая внимательно разглядывать, атамана, словно стараясь запомнить могучую фигуру его, сказал:
– Другой парсун пишу – даю тебе.
Художник, бережно приставив портрет к стене шатра, спешно собрал мольберт, забрал работу и еще спешнее пошел, забыв на земле в шатре шляпу. Лазунка догнал художника, нахлобучил ему шляпу. Разин сел, приказал:
– Садись, Чикмаз! Нече споровати – пить будем, не Персия здесь – Астрахань. А в своем гнезде и ворон сокола клюет. Унес ноги – ладно, червям не угодил на ужин.
– Toe ради могилы утек я, батько!
Наливая Чикмазу вина, Разин спросил:
– Скажи все, что мыслишь о своем городе и людях.
Чикмаз выпил вино, утер привычно размашисто рукавом длинную сивую бороду, ответил:
– Перво, батько Степан, знай мою душу! Не с изменой, лжой пришел я… И тогда не кинул ба поход, да посторонь тебя были люди, кои застили мою любовь к тебе, – Петра, Сергей, Серебряков Иван… Нынче не те – иные удалые надобны. А я от прошлого с тобой – буду служить. Надо на дыбу? Пойду!
– Верю! И люди надобны.
– Привел я Ивашка Красулю, Яранца Митьку, да в Астрахани ждет тебя удалой еще – Федька Шелудяк. Этих четырех нас покудова буде… Заварим кашу – Красуля стрелецкой сотник.
– Добро!
– И еще – от себя дозволь совет тебе дать, батько.
– Сказывай!
– С воеводой Львовым Семеном пей, гуляй. Не знай страху – прямой человек! Прозоровских же опасись.
– То я ведаю.
– Гей, Красулин! Яранец! Атаман кличет.
На голос Чикмаза вошли двое: приземистый широкоплечий Яранец и высокий, узкий, с длинной редькообразной головой рыжий Красулин.
– Лазунка, дай еще чаши.
– Пьем за здоровье Степана Тимофеевича!
– Сил наберись, батько, да скоро и в Астрахань воевод судить.
– Много довольно им верховодить, кнутобойствовать с иноземцами!
– Зажали стрельцов!
– Стрельцы все твои, они шатки царю.
– Ребята! Силы, батько Степан, скоро наберется. Людей по листам подметным идет немало, иные идут по слуху… Чуял я, Степан Тимофеевич, – обратился к Разину Чикмаз. – Ус Василий козаков ведет, не дально место видали их. Да за козаками идут калмыцкие, – многие улусы. Все к тебе, и долго Астрахани не быть под воеводами. Навались только.
– Вот что я мыслю, соколы! Бунчук, знамена и пушки, кои мне не надобны, да ясырь перский сдал воеводе. Нынче по уговору к царю шлю послов бить головами и вины наши отдать. Ране ведаю: царь у бояр в руках, а бояре вин моих не дадут царю спустить, только все концы вести надо. Замордует царь моих или обидит – гряну я на город! Вы же мне верны будьте, неторопко и тайно подговаривайте стрельцов, потребных ко взятию Астрахани. Я же подметные письма пущу шире да пришлых людей зачну обучать к пищали…
– То в будет так, Степан Тимофеевич! – сказал Чикмаз.
– Будет так, батько, клянемся! – прибавил Красулин.
Яранец взмахнул кулаком:
– Эх, за все беды воздадим воеводам с подьячими!
– Знай, Степан Тимофеевич! Мы твои до смерти.
– Добро, соколы!
Стрельцы ушли, и вдали черневшая слобода скрыла их фигуры. Безоблачное небо – сине. Из-за Волги, с крымской стороны, по равнине, голой, бесконечно просторной, все шире и ярче золотели стрелы встающего месяца.
В ту же ночь пять казаков собрал Разин в своем шатре.
– Обещал воеводе шесть, да одного не подберу.
Лазунка сказал:
– Пошли меня, батько!
– Люблю, Лазунка, когда ты приходишь и без просьбы служишь мне… Совет твой тож люблю…
– Я скоро оборочу, батько!
– Дай подумать. Сядьте, соколы! – Казаки сели. – Ты, Лазарь Тимофеев, – обратился Разин к пожилому худощавому казаку с хитрыми глазами, – опытки знаешь, шлю тебя, чтоб глядел зорко и слушал, как будут говорить в пути стрелецкие головы. А чуть узнаешь беду к вам – беги в Астрахань! Ближе будет – на Дон. Дон сбеглых не выдает.
– Увижу, батько.
– И все так: ежели худое тюремное над собой услышите, бегите кто как может… Бояр я ведаю: зовут лестью, да ведут к бесчестью… Козак ли, мужик для них не человек, едино что скотина та, которая пашет и их кормит. Теперь же пейте на дорогу – да в ход. Лазунка, вина царевым посольцам!
Выпили вина.
Разин продолжал:
– Сряжайся, Лазунка! Буду я здесь время коротать со сказочником, дидом Вологженином.
Казаки-послы ушли. Разин спросил Лазунку:
– Тебе пошто, боярская голова, на Москву поохотилось?
– Невесту позреть, батько! Чай, нынче ее сговорили за другого! Мать тоже глянуть надо… люблю ее…
– Кто же не любит мать? А я вот не упомню мати своя… Знай, на Москве матерых козаков в станицах, пришлых, от царя кормят, вином и медом поят и пивом; становят во двор и ходить не спущают никуда без приказу… Старым атаманам лошадь с санями дают, коли зима… Я же не глядел на царское угощенье, от дозора стрельцов, что у караула станицы были, через тын лазал, а пил-ел в гостях. И тебе велю – не становись на дворе под стражу… Тут они тебя, коли зло на разум им падет, возьмут, как квочку на яйцах. Там у меня в Стрелецкой слободе, от моста десную с версту, на старом пожарище, в домишке, схожем на бурдюгу, жонка живет, зовут Ириньицей… Сыщи ее. Коли дома тесно – она укроет. Только пасись от сыщиков… Про меня ей скажи все и про княжну скажи – поймет… Гораздо меня любит, и будешь ты ей родней родного. Еще не ведаю, жив ли дедко ее юрод? Древний старец был… Тот, должно, помер… Мудрой был, книгочей, все Бога искал… Возьми, что надо, да спеши: козаки, вишь, на коней садятся… Коли имать будут – беги сюда!
– Будь здрав, батько! Прости-ко, Степан Тимофеевич.
– Не блазнись, коли служить царю потянут.
Разин на дорогу обнял Лазунку и вышел за ним из шатра. А за Волгой со стороны Яика-городка широко чернело, шевелилось, слышался скрип колес, в мутном лунном тумане на телегах передвигались сакли киргизов, доносился их крик:
– Жа-а-ксы-ы![62]
– Бу-я-а-рда![63]
– Бар![64]
– Бар!