Разин Степан. Том 2 — страница 3 из 55

– Самого хана Петра Мокеев посек до пят!

– Бою не видал, а хана убил? Лгут!

– Мы-то живы. Волоцкого с Черноярцем уходили…

– У хлеба, брат, не без крох!

– Эй, Петруха! Двух есаулов проспал…

Грянуло в воздухе:

– Соколы-ы! В челны забирай рухледь и ясырь.

– Чуем-оа-а…

– Велит! Ташши ханское из избы корабля…

– А ну и кораблик! Хоро-о-ш.

Стали слышны всплески волн – шум боевой улегся.

Из тумана с мутно желтеющих берегов доносило пряным запахом неведомых растений. Перекатываясь зелеными всплесками, искрилась вода.

В Персии

1

Рыжий, длинноволосый, с маленькой, огненного цвета бородой клином, в полосатом по серому белым кафтане без кушака, с медным крестом нательным под ситцевой рубахой, ходит по базарам, площадям и кафам человечек в Исфагани с утра до поздней ночи. Встречаясь с персами знакомыми, весело, с оттенком шутовства на веснушчатом лице, кричит, машет синим плисовым колпаком:

– Салам алейкюм![16] – И, не слушая ответа приветствию, лезет в ближайшую гущу людей, везде болтает по-персидски бегло, иногда говорит по-арабски и, протараторив мусульманскую молитву, незаметно отплюнется, скажет себе:

– А, чирей те на язык, Гаврюшка!

Если б не его бессменный русский киндячный кафтан и колпак московский, так издавна знакомый персам, да вместо тупоносых исфаганских малеков[17] рыжие сафьяновые сапоги, то по говору, изученному юрким странником в совершенстве, его бы всяк признал за перса, хотя петушиной фигурой он мало похож на тезика. Перед православными редкими часовнями рыжий истово бьет поклоны, ставит свечи и, попросив у монаха деревянного масла, мажет им ладони рук и волосы. Вид рыжего глуповато-кроткий, только черные, крысьи, узко составленные глаза зорки и таят злобу. Смеясь, он шмыгает глазами по сторонам. Персы-торговцы, сидя на своих прилавках, шутят с ним и охотно дают курить кальян – он знает их поговорки и молитвы.

Забравшись в гущу базара, в грохот и шум, где ничего не слышно, кроме извозчиков с возами на быках или верблюдах, увешанных узлами, не смолкая орущих во всю глотку: «Хабардор!» – рыжий лезет по каменным лестницам, извилистым, пахнущим чесноком, лимоном и потом, забирается в каменные лавки, расписанные яркими красками, где делают чернила, сундуки и продают книги, перебирает арабские, персидские книги, особенно любит книги с «кунштами фряжскими», торгуется, часто повторяя: «Бисйор хуб!»

Завидев проходящую персиянку в чадре и штанах, бежит за ней, думая на бегу: «Авось с энтой поговорю».

Сорвав с головы колпак, потушив на худощавом лице крысьи глаза, шепчет внятно:

– Курбанэт шавам![18]

Персиянка, покосясь на него из-под чадры, ответит:

– Отойди, гяур!

К ночи, побывав везде, где можно, рыжий залезал в свою каменную конуру. Перед окном без стекла и рамы, с одной лишь нанковой синей занавеской, сдвинутой на сторону, вместо стола гладкий большой ящик, повернутый верхом вбок; перед ним табурет черного дерева. Усевшись, ощупав табурет, рыжий, найдя табак, начинал курить трубку с кабаньей головой, медленно присасываясь к чубуку. Лицо его, беспечное днем, делалось другим, как будто бы куря рыжий собирал в памяти все виденное им за день. Покурив, густо отплюнувшись на каменный пол, лез в ящик, тащил оттуда склеенные листы бумаги, нащупывал медную чернильницу, гусиное перо – клал. Зажигал, стуча в темноте по кресалу, две свечи, иногда плошку с нефтью и начинал писать обо всем, что видел, слышал в столице шаха Аббаса.

Сегодня, как всегда, в Тайном приказе узнал, что с торгового двора едут в Астрахань за государевой недочетной по товарам казной целовальник и приказчики. Сунув трубку, упер острые глаза в бумагу, сухая рука привычно побежала по листам. Написал подьячий в Москву по неотложному делу:

«Я, доброжелатель мой, государев боярин большой, Иван Петрович, дожидаючи, маюсь, а воровских посланцев к величеству шаху Аббасу нет и, должно, не будет вскорости; шаха Аббаса в Ыспогани нету, и, мекаю я, воры тож в том известны. От тутошних послышал, – молвь тезиков много понимаю, – что Стенька Разин с товарищи шарпают по берегам Гиляни и крутятся – то тут, то зде… где что приглядят. Я же всеми меры жду их не упустить, а как будут, пристану к ним, «что-де толмачом вашим буду». Инако к шаху мне пути нет. С ними же дойду шаха, скажу ему слово великого государя, как и указано тобой мне, милостивец боярин, и я чего для государевой службы рад хоть голову скласти. А чтоб не вадить время впусте, такожде по твоему приказу, боярин Иван Петрович, в междудельи делом малым промышляю. И нынче я, холоп твой, пошел к людям Тайного приказу, что на государев двор кизылбашской товар прибирают, глядел у их книги записные, да лаял меня, малого человека, а твоего, боярин, и государева холопа, стольник Федор Милославский, а как я ему, боярин, твой тайной лист вынул, то и тебя, милостивец, заедино лаял же, ногой топтал, а кричал: «что-де он государев шурин и никого не боится, сыщиков-де значнет уже по хребту ломить!» Одначе я того мало спугався, расспросил целовальников, что князь Федор посыланы: Ваську Степанова да с ним ту в Ыспогани в целовальниках терченин Митька Яковлев, а сказали, убоясь имени великого государя и твоего тайного листа, что-де, проезжаючи Тевриз-город, покрали у них на Кромсарае из лавки русских товаров:

Перво: собольих пупков три сорока по семи рублев – итого 21 р.

Другое: шесть сороков по шти рублев – итого 36 р.

Третье: одиннадцать сороков по пяти рублев – итого 55 р.

Четверто: шесть сороков по четыре рубли – итого 24 р.

А хто те товары крал, тот вор поймался на Кромсарае ж и отведен к базарному дараге[19] с краденым, и по приводу того вора целовальники Васька Степанов да Митька Яковлев, приходя к хану и иным тевризским владетелям, о сыску тех пупков били челом, и против их челобитья у того вора сыскано и отдано целовальникам только пол осма сорока, ценою по три рубли с полтиною.

Всего же великому государю царю Алексию Михайловичу, всея великие и малые и белые Русии самодержцу, учинено убытку от служилых людей небреженья – сто двадцать два рубли.

И еще, боярин милостивец, Иван Петрович, есть у тех служилых людей порухи, да о том плотно не дознался – всеми меры буду дознавать. А сказывали мне целовальники, «что-де, когда крали собольи пупки на Кромсарае, были-де мы хмельны гораздо от тевризского вина, а тое вино ставил нам стольник Федор Милославский за послугу». Какую послугу делали ему – о том не сыскал, да сыщу.

Боярин милостивец! Кои вести соберу о ворах, испишу без замотчанья, лишь бы попутчая на Москву чья пала. Такожде ты о кизылбашах любопытствуешь много, то о их свычаях и поганой вере, о зверях и кафтанах их и челмах – обо всем особо испишу. Жалованное от тебя и великого государя из Тайного приказу мне за подписом моим дали – пять рублев десять алтын, три деньги.

Не осердись, боярин милостивец, что не все прознал! Кладу к тому многое старанье и докуку. Подьячей, а твой холоп, милостивец боярин Иван Петрович.

Гаврюшка Матвеев, сын Куретников, в тайных делах именуемый Колесников».

2

Разин молча пил. Кроме Лазунки, никто не смел приступиться к нему, даже Сережка и тот, издали взглянув на атамана, уходил прочь. На стругах тихо говорили:

– О Волоцком да Черноярце батько душой жалобит.

Грозный ко всем, Разин был ласков с Лазункой, и даже хмельной иногда слушал его.

– Батько, а закинь пить!

– Э-эх! Пришел я в окаянную Кизылбашу за золотом, да чует душа – растеряю свое узорочье. Вишь вот, Лазунка: два каменя пали в море, два диаманта!

– Ой, батько, хватит на тебя удалых!

Скрипя зубами, Разин углубился в трюм атаманского струга; не раскрывая даже узких окошек на море, не зажигая огня, пил, спал и вновь пил. Иногда, крепко хмельной, уставя дикие глаза куда-то, тянул из кармана красных штанов пистолет, стрелял в стену трюма. Пуля, отскочив, барабанила по бочонкам и яндовым.

– Наверху – море, солнце, ветер. Прохладись, батько!

– Лазунка, к черту – в тьме душе светлее… Иван, Иван! Михайло…

На корме атаманского судна сидели, курили двое седых: Иван Серебряков и Рудаков Григорий.

– Беда, как пьет атаман!

– В породу, – отвечает Рудаков и, припоминая бывальщину, скажет: – Много Тимоша Разя пил, больше других пил, ой, больше! Иной раз приникнет душой, голову уронит, а спросишь: «Пошто так, казак?» – скажет: «Хлопец, сердце щиро – зато горе людское крепко чует…»

Струги проходили медленно в виду берегов, повернувшись назад к острову Чечны. На носу стоял за атамана Сережка, рассматривал берега, поселки и города, будто изучая их. По берегам ездили на вьючных верблюдах купцы с товарами.

В медленно проплывающих мимо городах шумели базары, их шум покрывал всплески моря, рев верблюдов и надоедливо пилящий уши крик ослов. А когда прерывался, стихал к вечеру шум, слышался с мечетей монотонный, тягучий говор муллы, виднелась его фигура в чалме и борода, уставленная вверх:

– Нэ деир молла азанвахти!..[20]

Утром струги медленно плыли мимо большого прибрежного города. Все в городе четко и ясно – город белый, из белого камня. В море стоит наполовину затопленная башня; за ней, начиная с берега, лежат торчмя и стоят большие плиты с надписями, а что на плитах сечено, никто не разбирает – древнее христианское кладбище. К плитам, отгороженные рядами камней, приткнуты могилы мусульман, виднеются покосившиеся каменные столбы, обросшие мхом, с чалмами каменными. За кладбищем серая мечеть, за мечетью поперек города стена, за стеной круче в гору белые плоские дома, и в глубине узких улиц опять белая стена, также поперек. За ней домики города тянутся в горы. Перед горами две башни белых, на вершинах гор лед. Облака, курчаво копошась, вьются, перегоняемые ветром, среди хмурых отрогов.