Разин Степан. Том 2 — страница 33 из 55

я, пожалел ли, только тогда в башне с боярином заговорил крепко, за меня упросил… Зовут того дьяка Ефимом, и по Ефимову прошенью Киврин меня спустил. Палачу не дал. Рухледь мою стрельцы принесли да свели меня за Москву-реку… И позже, как спалили дедку Григорея, тот дьяк Ефим за нас с Васяткой встал против дьяка с сыщиками… Нынче тот Ефим дьяк около царя, испросил царя, как тогда Киврина, нас не шевелить, и то дело о нас кануло по сей пору… Ой, уж натерпелась я не за себя – мне самой-то, голубь, все едино! Хворая… Еще Степанушку бы глазком одним глянуть, да и помереть… За Васятку вот боязно – смел гораздо, горяч, суется, не пасясь нимало… На Москве же – сам, поди, ведаешь – надо быть двоелишным… Кто здесь смел – тот и улип!

– Ладил я седни по городу ходить, людей глазеть да слушать. Мне и атаману то сгодится: Москву знать.

– Сказывал сынок мой Васинька, что седни дождь да сумеречно. Против того и решетки ране времени задвинут. Так уж ты, голубь, не ходи. А я наберусь сил, стол накрою, поешь. Ходить будешь завтре, да одежу краше будет твою сменить: к такой светлой одежде прилепятся истцы ли, а то и лихие люди… Надень-ка посацкую, тогда ходи без опасу.

– Добро! То я думал сам; не знал, где взять проще рухледь.

Ириньица кое-как встала. Лазунка помог ей из-за стола выбраться. Она накинула летний зеленый капот-распашницу, сходила в сени, принесла еды.

– Вот с дороги – нелишне.

– Я не нынче с дороги.

– А где ж ты был, голубь? Меня, вишь, обошел перво.

– У родни был… – неохотно отозвался Лазунка, вешая голову.

– У боярской родненьки?

– Да, у матери с сестрой…

– Ой, поди, боятся тебя?

– Боятся… И сам я к ним не пойду… потом если… когда…

– Все смыслю… Либо со Степаном Тимофеевичем, альбо с боярами быть!

– То оно…

– Ешь-ко, сокол! Мать родную потерять тяжело, кто скажет иное?.. Испей еще, да коли же мало хмелю, брага и водка есть. А после, как напитаешься, покажу забвенное, скрытое место, там, сколь надо, и жить будешь…

После еды Ириньица привела Лазунку к большому сундуку в углу за печью; он поднял крышку, она сказала:

– Отрой, голубь, рухледь в сторону от задней стены!

Лазунка отодвинул платье.

– Вот тут щупай: есть в гнезде защелка, нажми перстом.

Лазунка сделал так, как указано: задняя боковая стенка сундука опустилась вниз.

– Теперь лазь туды!.. Там внизу горенка. Жар сдолит в ей – отодвинь окошко: будет вольготной дух в горнице… У образа негасимой огонь. Ежели с ним тебе сумеречно, свечи зажги… Кровать, одевало – все есть… В ней хоронится мое узорочье да кои шубы собольи. А дверку подыми, она захлопнется. Выйти, тогды защелку увидишь, спустишь дверку… Тут в передней всякие люди залезть могут, и те, коим корысть надобна. Ту же горницу никто не ведает, и колодезь, водушка в ей есть… Сделана же та горенка в давние времена от пожаров и лихих людей сугревы.

Лазунка забрал свои вещи, влез в сундук, нащупал ногами ступени, сошел вниз, подняв дверь на место. Горенка, куда спустился он, небольшая. В ней изразцовая печь в стене. Вся горенка тускло сияла потертой золотой парчой, скамьи и лавки обиты дымчатым бархатом. На одной из стен висело медное зеркало, старинное, в серебряной раме. В углу образ хмурый греческого письма, с зажженной лампадкой; поля образа в жемчугах по парче с диамантами в серебряных репьях[122]. Зеркало висело над укладкой. На укладке темного дерева четыре свечи. Лазунка зажег две, взял тяжелый подсвечник с огнем, потянулся к зеркалу. В желтом сверкающем на него глянул мохнатокудрый бородатый человек с острыми глазами в шапке. Лазунка улыбнулся, в ответ ему улыбнулось лицо из желтого. Зная, что это он сам, Лазунка все же сказал:

– А ведь это я? Эх, и оброс же! Дивно, что признали меня мать с Митрофанычем!

Он долго, внимательно разглядывал украшенное подземелье, отодвинул на сторону слюдяное узорчатое окошко – повеяло холодком.

– Вот где можно от всех ворогов убрести.

Подошел со свечой в руке к столу приземистому, с ножками, обитому серебром, открыл на средине стола ларец с грузной крышкой: в ларце были золотые вещи – ожерелья, запястья, кольца, перстни. Вся золотая кузня унизана драгоценными камнями.

– Го-о! Да хозяйка моя мало чем мене богата самого батьки!

Лазунка захлопнул ларец, пошел по горенке оглядывать стены. На одной из стен, ближе к печке, висели собольи шубы, куньи шугаи, поволоченные зарбафом, камкой одамашкой, кики с жемчужным очельем, чедыги, низанные бурмицкими зернами.

– Добро, что дьяки не ведают ту горницу! Быть бы хозяйке в тюрьме, узорочью расхищену.

В другом углу, так же как образ, висела большая парсуна поясная. И к ней со свечой подошел Лазунка. Письмо темное: седой старик в горлатной[123] куньей шапке, в синем кафтане, по кафтану писан красный кушак с золотыми травами, концы кушака жемчужные, за кушаком рукоять ножа. Лазунка, любопытствуя, переходил от одной стены к другой и незаметно почувствовал в этой глубокой тишине усталость.

– Худо спалось! А дай прилягу! – Погасил свечу, поставил на укладку и, откинув шелковое одеяло кровати, привалился к подушкам, не снимая шапки, которую надел, влезая сюда, чтобы не нести в руках, и крепко заснул… Проснувшись, он не знал, долго ли спал и ночь теперь или утро. Встал, нашел на полу упавшую во сне шапку, пошел вверх по ступеням, думая:

«Не спросил, как запирается дверь и как открыть с иной стороны».

В мутном свете огня лампадки увидал вверху железный крючок, повернул его вправо, и дверь опустилась. Лазунка, сгибаясь, пролез в отверстие, выглянул: Ириньица ходила, прибирала горенку медленно, но бодро. Юноша сидел на лавке, одетый в свой прежний кафтан, шапка лежала на коленях.

– Должно, что день? – Лазунка вылез, подняв за собой дверь потайной горенки. – Теперь ба умыться мне?

– Умойся, гость дорогой! Я скоро, голубь, принесу водушки. – Ириньица ушла в сени, вернулась с кувшином и полотенцем. – Мойся ладом, а то черной ишь какой: голубем зову, он же будто те ворон.

– Ворон, да не ворог! – отшутился Лазунка. – Али уж день?

Ириньица, поливая ему на руки над тазом, грустно улыбнулась:

– День-то божий, да люди – царские бесы звериные…

– А ну-ка, Василь Степаныч! Укажи место, где можно стрелять из пистоля, – дай поучу!

Юноша вихрем сорвался с лавки:

– Ай да станишник! Матушку почесть что излечил да меня обучит.

– Ой, куда вы, соколики? Поешьте там подите, да ты, Васильюшко, принеси гостю из сундука, что в углу, бахилы[124] и посацкую одежу с шапкой…

– Покуда ты, хозяюшка, собираешь стол, мы оборотим!

Лазунка с Васильем ушли. Ириньица, собирая еду да ставя кувшины с квасом, брагой и медом, слышала уханье выстрелов за дверями вверху дома.

– Созовут стуком огненным беду, учуют сыщики, всюду рыщут!

Скоро оба вернулись.

– Целой клад, матушка, наш гость! Как он бьет из пистоля, я таких еще не видал бойцов… В шапку глянь, шапку кидал – пробил, в пугвицу попадает – беда!

Лазунка, выпивая и закусывая, сказал:

– Работничек я твоего батюшки, Василий!..

Ириньица погрозила глазами Лазунке, сказала:

– Сходи, сынок, коли подкормился, принеси ему платье обменить… Надо гостю Москву прозреть.

Юноша ушел. Ириньица обратилась к Лазунке:

– Пока что говорила я ему, сынку-то: «Отец-де помер». Иначе зачнет еще думать худое, что зауглок он прижитой кой-где, и меня перестанет любить. Того боюсь!

Лазунка переоделся в принесенную одежду. Ириньица собрала его казацкое платье в узел, завязала крест-накрест рушниками.

– Куда, гость-голубь, прикажешь саблю скласть? Али все в горнице, где опочивал, положить?

– Все прячь, хозяюшка, пистоли тож, окромя одного, кой помене, тот заберу с собой. А теперь, Васинька, новой стрелец-молодец, пойдем на Москву глядеть!

– Ты, дитятко, на весь день не уходи – надобен!

– Верну скоро, мама!

Оба ушли.

3

В царской палате у окна в углу – узорчатая круглая печь; дальше под окнами – гладкие лавки без бумажников на точеных ножках; у лавок спереди деревянные узоры, похожие на кружево. Потолок палаты золоченый, своды расписные. На потолке писаны угодники; иные в схимах, иные с раскрытыми книгами в руках. На стенах в сумраке по тусклому золоту – темные головы львов и орлов с крыльями. Выше царского места за столом, крытым красным сукном с золоченой бахромой, на стене образа с дробницами[125] кругом венцов в жемчугах и алмазах. От зажженных лампад пахнет деревянным маслом и гарью. Из крестовой тянет ладаном: царь молится. На царском столе часы фряжские: рыцарь в серебряном шлеме, в латах. Часы вделаны в круглый щит с левой руки; в правой рыцарь держит копье. Тут же серебряная чернильница, песочница такая же и лебяжьи очиненные перья да вместо колокольчика «позовного» золотой свисток. В стороне по левую стол дьяков, покрытый черным. Над столом согнулись к бумагам дьяк Ефим, питомец боярина Киврина, с длинной светло-русой бородой, такими же волосами, расчесанными в пробор; кроме Ефима еще три дьяка. Дьяк думный в шапке, похожей на стрелецкую, с красным верхом, верх в жемчугах, шапка опушена куницей. У думного дьяка на шее жемчужная тесьма с золотой печатью. Остальные дьяки без шапок, лишь у Ефима на шее такая же тесьма, как и у думного, только с орлом.

На лавках, ближе к царскому месту, два боярина в атласных ферязях с парчовыми вошвами на рукавах узорчатых, шитых в клопец. Один боярин в голубой, другой в рудо-желтой ферязи, оба в горлатных шапках вышиной около аршина; шапки с плоским верхом, верх широкий; длиннобородый, с посохом – боярин Пушкин и новый любимец царя – «новшец», любитель иноземщины – с короткой бородой и низко стриженными волосами.