– Меня тож били ни за что – молчу!
Третий проговорил:
– Знать буду Иванову: первый раз секся!
Четвертый, последний, ежась, прибавил:
– Не хвались! В нашем деле сдерут шкуру зря. Воевода разогнал народ поборами, а где их, питухов, набраться? Вот и недочет на кабаке!
Лазунка пропустил битых кабатчиков, прошел к соборам. По рундуку к Успенскому шел древний боярин. Бирюч с литаврой, озираясь кругом, сдерживал шаги, чтоб не наступить на ноги старику.
Боярин остановился, сказал:
– Поведай народу!
Бирюч забил в литавру. Когда прекратился трескучий звон, выкрикнул:
– Люди православные, в соборе Успения сегодня предадут анафеме богоотступника Стеньку Разина, вора, грабителя!.. Да указует великий государь вам, весь народ, идтить и на рундуки не ступать замаранными улядями и тож сапогами! Да указал великий государь холопям конным, боярским и княжецким, чтоб отъехать чинно за Иванову колокольню и там стоять, пока не истечет время службы, и не чинили б народу озорства и не кричали матерне! Кто же ослушник воли великого государя Алексея Михайловича сыщется, того будут бить кнутом нещадно против того, как бьют воров!..
Бирюч с боярином ушли в собор; вскоре вышел из теремных палат царь с боярами. Лазунка перелез рундук и, пробравшись на паперть Успенского собора, затерся в толпу нищих и всяких людей, прижатых боярами, детьми боярскими, головами и подьячими в темный угол. За царем и боярщиной стали пускать в собор иных людей. Староста церковный не пускал без разбора, но в собор прошел любимец царя, боярин Матвеев, и строго сказал старосте:
– Поди прочь! Народ черный пусть видит и слышит…
Лазунка, отжимая крепкими локтями толпу направо и налево, пролез до половины собора, хмурого, с ликами угодников на стенах и сводах. В соборе от густой толпы стоял пар, мешаясь с дымом ладана. Свечи едва мерцали там и тут. Лишь в алтаре толстые свечи у креста сыпали огни, широко отсвечивая в золоте и серебре паникадил, крестов и риз. Царские врата собора растворились. Служба притихла, лишь причетник читал псалмы, и голос его тонул в сумраке, вздохах, молитвах, с жужжанием произносимых теми, кто не ждал, а молился. Кто-то прошептал близ Лазунки:
– Переодеваются!
Царь стоял на возвышении царского места в стороне к правому приделу; пониже царского места, но выше толпы, стояли бояре и князья.
Из алтаря, с той и другой стороны, стали выходить попы, одетые в черное, со свечами в руках. За ними выдвинулся хор монахов в черном, в черных колпаках. На попах были черные камилавки. Народ отодвинули ко входу и на стороны, посреди собора попы встали, образуя круг. Лазунка не видал, откуда появился в самой середине болван, одетый в казацкое платье, с саблей, сделанной из дерева, раскрашенной. Лицо болвана намалевано усатое и безбородое, ничуть не похожее на атамана. Один из попов прочел громко псалом. Все попы опустили свечи огнями вниз, закапал воск. Хор монахов запел мрачно и протяжно:
– Донско-му ко-за-ку, бо-го-от-ступ-ни-ку, во-ру Стень-ке Ра-зи-ну-у…
– Ана-фе-ма!.. – громко в один голос сказали попы…
Царские врата растворились, из них вышел архиерей в черном, с черным жезлом, в черной камилавке. Медленно и торжественно прошел в круг попов и хора – все расступились. Архиерей ткнул концом жезла чучело Разина в грудь и крикнул на всю церковь:
– Вор Разин Стенька проклят!..
– Анафема! Анафема! Анафема! – три раза повторил хор.
– Отныне и во веки веков – вор Разин Стенька проклят!
– Анафема! Анафема! – повторил хор.
Архиерей снова ударил чучело в грудь жезлом.
– Вор, богоотступник Разин Стенька проклят! Анафема!
– Анафема-а! – мрачно запел хор.
Архиерей ударил жезлом подобие Разина третий раз и, с отзвуком под сводами собора, выкрикнул:
– Сгинь, окаянный богоотступник, еретик, вор Стенька Разин, – анафема!..
Хор запел:
– Днесь Иуда оставляет учителя и приемлет диавола…
Попы и хор повлекли чучело Разина на Иванову, – там уж горел огонь за рундуками, – в сторону Ивановой колокольни. Волосатый палач в красной рубахе поднял чучело над головой и бросил в огонь.
Колокола звонили протяжно, в сумраке видно было толпу бояр, идущих с царем по рундукам из собора. Лазунка, пробираясь к ночлегу, слышал в разных местах возгласы:
– Проклят!..
– Отрешен от церкви Разин!..
– Всего хрестьянства отрешен!
– Уй, не приведи бог до того-о!
– Страшно сие, братие!..
Лазунка не стал ни пить ни есть. Ириньица лежала на своей постели, бледная и слабая. Сын был в соборе, хотя и не видал Лазунки. Сын, не зная ничего, рассказывал матери, называя Разина вором и бунтовщиком, говорил, как жгли болвана, проклинали богоотступника. Ириньица плакала, но сыну не сказала правды. Сын Ириньицы ушел. Лазунка сидел у стола, повесив голову.
– Чуй, голубь! Худо, как народ кинет Степанушку. Старой мой дедко Григорей не раз про то сказывал ему…
– Народ кинет – ништо, хозяйка! Худо, как Яик да донские козаки учуют попов и отложатся разинцев…
– Худо, голубь!
– Покуда поповский рык дойдет до Яика и Дона – мы с атаманом на Москву придем!
– О, дай-то Бог! Солдат, вишь, у царя много копится, и немчины строю да бою ратному ежедень – Васютка сказывал – учат…
– Видал я!
– Вот я, опять грозу на милова чуя, прахотная стала, и ноги не идут… Ты испей чего хмельного, коли же не хотца еды.
– Мало время, хозяйка! Чую я, кто-то незнаемый лезет сюда.
– А ты в ту горницу, голубь!
Боярский сын быстро шагнул за печь и исчез в подземной горнице, где негасимая лампада ровно лила желтый свет. При свете том Лазунка поднял дверь на место, с лестницы не уходил, лишь сел на ступени, разулся и стал слушать, что будет вверху.
– Ну-ка, детина, веди! – заговорил в подземных сенях чужой властный голос.
– Жди, дьяче, мало… Матка недужит и часто спит – я ее взбужу.
– Эй, вишь, не один я! Веди… Тихо буду, не напужаю…
– Ну, ин добро! Гнись ниже…
Ириньица дремала, когда грузный сел за столом, против нее. Сын сказал:
– Мама, тут дьяк со стрельцы! Очкнись…
Ириньица вздрогнула и медленно повернула голову с испуганными глазами. Дьяк в черном кафтане с жемчужной широкой повязкой в виде ожерелья, по груди вниз висел золотой орел с раздвинутыми на стороны лапами; в руках дьяка посох; шапка бобровая, с высоким шлыком.
Дьяк сказал юноше:
– Поди-тка, парень, к стрельцам на двор, заведи их в сени. Ежели сыщешь что хмельное в дому, дай им, пущай пьют. Нам помехи чинить не будут, да и ночь надвигается… А мы тут с Ириньицей побеседуем.
Юноша, уходя, спросил:
– Ты, дьяче, лиха какого не учинишь? Мама болящая…
– Не учиню, детина. Поди справь, как указано! Стрельцам не кидай слов, что есть в дому. Отмалчивайся…
– Ладно! – Юноша ушел.
Дьяк снял шапку, поставил на стол, задул одну из ближних свечей в трехсвечнике, чтоб не резала глаза. Разгладил длинные волосы, начавшие на концах седеть, сказал:
– Ты, Ириньица, не сумнись! Чуешь ли меня?
– Чую, дьяче.
– Ты меня узнаешь ай нет? Я тогда в пытошной спас тебя от боярина Киврина, от сыска дьяка Судного приказу тож оборонил. И нынче упросил государя прийти к тебе замест других дьяков с сыском!
– Ой, дьяче, чего искать у хворобой жонки!..
– Искать место корыстным людям найдется! Дошли, вишь, слухи, что у тебя скрыты люди Стеньки Разина. Так ты тем людям закажи к себе ходить… Я обыщу и отписку дам, что-де ничего не нашли, но ежели моей отписке не поверят и сыск у тебя иные поведут, не замарайся… Нынче время тяжелое. В кайдалах сидеть скованной да битой быть мало корысти…
– Ой, дьяче, спасибо тебе.
– Спасибо тут давать не за что… Сама знаешь, ай, може, и нет – полюбил я тебя тогда… давно… Ты же иным была занята. А как покойной боярин груди тебе спалил… и стала ты мне много жалостна, по сие время жалостна. Я же к боярину за добро его и науку память хорошую чту, и ты его за зло не проклинай, а молись!..
– Не проклинаю я, дьяче Ефим. Не ведаю, как по изотчеству?
– Пафнутьич! Бояре меня кличу «Богданыч» – Бог-де дал… Бояр я не люблю.
– Ой ты! А около царя сидишь?
– Сижу, да с опасом гляжу! Дьяков немало от царя бояра взяли, угнали: кого на Бело-озеро, кого в Сибирь… кого под кнут сунули…
– Царь-от государь не даст тебя в обиду!
– То иное дело. Налягут бояре: что дьяк – патриарху худо бывает! Гляди, Никон: уж на что царский дружок был – угнали на Бело-озеро, а слух есть, еще дальше угонят… Бояра чтут своих от своя – мы из народа им враги завсе… Меня бояре не любят, что я прижитой от дворовой девки. Едино лишь к памяти моего благодетеля Пафнутия Васильевича приклонны, так до поры терпят… И дело, кое нынче Стенька Разин завел… – дьяк помолчал, заговорил тихо: – Мне угодно… Иной ба, зная, что сын твой – от Разина прижитой, обнес тебя, потому воровских детей всех изводов берут… Да бояра того не ведают. Я же греха на душу не возьму! Не надобен будет тебе парнишка, дай мне его… обучу. На боярскую шею грозу от него сделаю… Добра-богатства на мою жисть хватит: семья моя – я да жена, а парень твой не помеха.
– Ой ты, дьяче, спасибо! О сыне уж думаю денно и нощно, прахотная я… И ежели помру, куда детина малой на ветер пойдет?! И все-то сумнюсь об ем!..
– Дай его мне! Едино лишь добро будет.
– Коли ты, дьяче, за ним по смерти моей приглядишь да поучишь – мое тебе вечное благодарение, а пока жива, буду Бога молить за того боярина, который груди у меня выжег…
– То надо – молись! Сына твоего не оставлю, грамоте и воинскому делу обучу, усыновлю, а то как меня бояра безродным считают, так и его будут, и таким нигде места нету…
– Уж и не знаю, как тебе сказать благодарствую! Он же, Васятка, у меня не голой: есть ему рухледь и узорочье многое есть!
– У меня своего довольно.
– Как ты думаешь, дьяче, придет на Москву Разин?
– Народ ждет, и не один черный народ, – посацкие, купцы мелкие и попы – все ждут. Только Разину на Москве не бывать! Не бывать, потому что с кем он идет на боярство? С мужиками. У мужика и орудия всего – кулак, вилы да коса… У царя, бояр запасов боевых много, а пуще иноземцев много с выучкой заморской. И все они на особом государевом корму, знают же они только войну. То и делают, что во всяких государствах на войну идти нанимаются…