Разин Степан. Том 2 — страница 38 из 55

Дьяк нашел шапку, встал:

– Теперь, Ириньица, не пугайся! Придут стрельцы, зачнем делать обыск.

– Эй, стрельцы!

Дверка распахнулась, в горенку Ириньицы полезли синие кафтаны, засерели стрелецкие шапки, сверкнули бердыши.

Дьяк изменил голос, приосанился, сказал стрельцам:

– Оглядывайте живо, государевы люди! Бабу допросил.

Один из стрельцов сказал:

– Парнишку, дьяче, позвать, чтоб не сбег?

– Кличьте! Пущай будет за караулом в горенке.

Другой стрелец заступился:

– Он, дьяче, смелой – не побегет!

Дьяк ответил:

– По закону должен парень быть тут!

Юношу зазвали. Он сел на лавку, два стрельца сели с ним рядом. Еще трое начали обыск, Ириньица сказала:

– Там, дьяче, шкап большой у окошек, так тот шкап отворите, запону одерните, за ней прируб – ищите! Никого нету у меня, и запретного я не держу.

В горенке пахло хмельным, и табаком, и дегтем. Долго длился обыск. Дьяк наконец со стрельцами вышел из прируба. В передней горнице сняли образа с божницы, оглядели, ошарили под лавками.

– Никого и ничего! – сказали стрельцы, которые ходили с дьяком.

Дьяк, садясь к столу, развернул лист, писал из чернильницы, висевшей под кафтаном на ремне; спросил, не глядя на Ириньицу:

– Ям каких тайных, баба, у тебя в дому нет ли?

– Есть, голубь, яма – погреб там в сенях.

– Стрельцы, обыщите тот погреб.

– Мы, дьяче, погреб давно обыскали, уж ты не сердись… Хмельное было кое, испили. Хошь, и тебе найдется?

– Не хочу! Пейте мою долю.

Дьяк, исписав лист, спросил:

– Кой от вас, ребята, грамотен?

– Трое есть: Гришка, Кузьма, Иван Козырев тож!

– Приложите к листу руки, да пойдем! Время поздает.

Стрельцы подписались, ушли.

Дьяк Ефим, уходя, погладил рукой по волосам Ириньицу, сказал:

– Помни, Ириньица, парня обучу. Когда надо будет, дай весть о том… Да вот лихим людям закажи ходить! Сказываю, могут еще прийти искать.

Он покрестился, сняв шапку, и, взяв посох, ушел, провожаемый сыном Ириньицы. В сенях матерились стрельцы, ища выхода. Юноша со свечой в руке вывел их за амбары. Шаря в сенях, в темноте стрельцы забрали два бочонка с брагой, унесли.

– Все же, братцы, не зря труд приняли! – сказал кто-то.

Другой голос сзади ответил, болтая в бочонке хмельное:

– Кабы чаще так! Худа нет в дому, а браги много.

– Парнишка у бабы хорош!

– Гришка летник кармазинной упер, браты!..

– Тише – дьяк учует.

– Ушел дьяк!

– Летник взял, зато пил мало!

– А ну, молчите, иные тож брали.

Голоса и люди утонули в черноте слободских улиц. Сын Ириньицы долго прислушивался к шагам стрельцов, вернулся. Войдя в горницу, подошел за печь, крикнул:

– Ушли! Выходи, гостюшха!

Лазунка вышел, одетый в дорогу.

Ириньица сказала слабым голосом:

– Ночью, я чай, не придут… Ночуй, голубь. И сторожа, гляди, уловят – решетки заперты.

– Москва меня замками железными не удержит, не то воротами! Спасибо, хозяйка, пожил. Сказывай поклон Тимофеичу.

Ириньица, не меняя положения, заплакала, сквозь слезы ответив:

– Соколу, мой гостюшка, снеси слова: «Люблю до смерти». И пошто, не кушав, идешь? Отощаешь в пути…

– Москвой сыт! Прощай!

– Гости, ежели будешь!

Сын Ириньицы проводил Лазунку до амбаров, они обнялись.

– Учись рубить, стрелять, будь в батьку – люби волю!

Боярский сын быстро исчез. Юноша думал:

«Кто ж такой мой отец? Так и не довел того…»

7

Ходя по Москве, Лазунка узнал, что решетки в немецкой слободе не запирают. Пьяные немчины военные не раз били сторожей. Царь приказал «не стеснять иноземцев», сторожа перестали ходить к воротам. Лазунка прошел в слободу. У ворот с открытой из долевых и поперечных брусьев калиткой, в свете огней из окон опрятного немецкого домика, где шла пирушка, звучали непонятные песни под визг ручного органа. Боярский сын встретил казака; казак, увидев идущего, ждал, не проходя ворот.

Лазунка было обрадовался своему, но, разглядев упрямое лицо со шрамом на лбу, признал Шпыня и насторожился: «На Москву батько его не посылал». Боярский сын, дойдя до ворот, тоже не полез в калитку.

Шпынь, не умевший таить злобу, крикнул:

– А ну-ка, вор, шагай!

– Чего попрекаешь? И ты таков! – Чувствуя опасность, он всегда старался быть особенно спокойным.

Шпынь, которого кормили, поили водкой от царя на постоялом, решил больше не показываться Разину.

– Я – государев слуга!

«Смел, ядрен, да худче ему: упрям», – думал Лазунка, мысленно ощупывая под рукой пистолет.

– С каких пор царев? Лжешь!

– Тебе в том мало дела!

– Лезь первой! Ты нашему делу вор!

– Гей, стрельцы! Разин…

– Сшибся, черт!.. – Лазунка шагнул к Шпыню.

Бухнуло… Шпынь упал, не успев выдернуть клинка, мотался на черной земле. Звенело в ушах, усы трещали от огня пистолета, изо рта текло. Казак одеревенело цеплялся руками за брусья калитки. Пока жило сознание, в голове стучало: «Не бит! Бит…» С окровавленным, черным от мрака лицом Шпынь откинулся навзничь в грязь. Правая рука не выпускала сабли, левая тянулась к калитке. Исчезая в ночи, Лазунка, щупая на ходу пистолет, думал:

«Сплошал… Мелок пал в руку пистоль, – изживет, поди, сволочь».

Астрахань

1

На крыльце часовни Троицкого монастыря Разин сидит с есаулами, пьет. На площади кремля-города только что кончилась расправа с дворянами, детьми боярскими и подьячими: били ослопами[135], прикладами мушкетов, бердышами. От раннего солнца в кровавых лужах белые отблески. Площадь дымится неубранными телами убитых. У раската лежит сброшенный Разиным с вышины воевода Прозоровский Иван. Разин в черном бархатном кафтане, подпоясан синим кушаком с кистями, на кушаке сабля; на голове красная запорожская шапка с жемчугами. Стрельцы приносят и ставят на широкое крыльцо часовни бочонки с водкой:

– Пей, батько!

– Здоров будь, Степан Тимофеевич!

Недалеко от собора женский плач. Женщины в киках жемчужных, иные в бархатных с золотом повязках, то в волосниках, унизанных лалами и венисами. Все они у стены собора лежали, стояли, иные сидели рядом со старыми боярынями, устремившими глаза в небо. Старухи шептали не то заговоры, не то молитвы.

За распахнутой дверью, за спинами атамана и есаулов, в глубине часовни у мощей Кирилла два древних молчальника-монаха в клобуках с крестами и черепами белыми, вышитыми по черному, в ногах и головах преподобного зажигали свечи в высоких подсвечниках; монахи, крестясь, были спокойны, медлительны и глубоко равнодушны к тому, что творилось за стенами часовни. Держа серебряную чашу в руке, Разин поднял голову; левой свободной рукой, двинув на голове шапку, крикнул стрельцам и казакам:

– Гей, соколы! Кончи бить, волочи битых в одну яму на двор Троецкого да сыщите в монастыре моего посла попа, кому воевода забил перед приходом нашим на Астрахань в рот кляп и в поруб кинул!

– Троецкой поп, батько, жив! С тюрьмы его монахи, убоясь, спустили, когда ты в город шел.

– Добро!

Подошел стрелец, лицо и руки в крови:

– Битых, батько, мы волочим в Троецкой, да там над ямой стоит старичище монастырской, битым ведет чет – то ладно ли?

– Наших дел не таимся! Занятно старцу, пущай запишет, кого поминать. А ну, Чикмаз, пьем!

– Пьем, батько!.. Ладно справились… Почаще бы так дворян да подьячих!

– Пущай им памятна Астрахань за отца Тимошу да брата Ивана… Гей, соколы! Кто есть дьяки, те, что с народа не крали… коли таковые приказные есть, зовите ко мне!

Трое дьяков в синих долгополых кафтанах подошли к часовне, сняли шапки.

– Дьяки?

Пришедшие закланялись:

– Мы дьяки, атаман батько!

– Садись на свои места в приказной избе. Ведайте счет напойной казне, приказывайте на кружечном курить вино, готовить меды хмельные… В Ямгурчееве-городке, когда козаки раздуванят товары и рухледь, а мое, атаманское, отделят прочь, мой дуван опишите, и пусть снесут в анбары… После того перепишите людей градских, кто целоможен[136] и гож к оружию… Перепишите домы тех с виноградниками и погребами, кто бит. Учтите хлеб на житном дворе и харч да торговлей ведайте, берите на меня всякую тамгу!

– Чуем, атаман!

– Готовы все справить!

Дьяки поклонились, радостные, крестясь, торопились уйти из кремля.

– Еще, соколы, закрыть все ворота в городе, оставить трои – Никольские, Красные – в кремль и в город отворить Горянские, кабацкие. Пущай горюны на кабаки идут по-старому… Гей, Федько самарец!

– Чую, Степан Тимофеевич!

– Поди с дьяками! Учти напойную казну, сыщи прежних голов кабацких и целовальников – спознай, кто расхитил что, того к ответу. Замест их стань кабацким головой. А кои целовальники честными скажутся, тех приставь к прежнему делу.

– Будет так, атаман!

Черноусый есаул-самарец, поклонясь, ушел.

Стучали топоры на площади, таскали бревна. Плотники мастерили виселицы – вкапывали бревна торцами в землю; верхний торец, похожий на большой глаголь, делался с перекладиной. Привели к атаману переодетого в нанковый синий кафтан избитого любимца воеводы, подьячего Петра Алексеева, без шапки. Рыжевато-русые волосы приказного взъерошены, лицо в слезах.

– Вот, батько, доводчик воеводы, казной его ведал.

– Ты есть Петр Алексеев?

Подьячий дрожал, пока говорил:

– Я, атаман батюшка, ась, не Петр, я Алексей… С чего-то так меня дьяки кликали и воевода по ним – Петр да Петр, а я Алексей!

– Где казна воеводина?

– У воеводы, ась, никоей казны не было – отослана государю… Стрельцам – и тем жалованное митрополит платил вон ту, на дворе Троецком…

– Я твою рожу в моем стану видал, а был ты тогда в стрельцах – помнишь Жареные Бугры?

– Помню, атаман, ась, чего таить!.. Я человек подневольный, в какую, бывало, службу воевода сунет – в ту и лез…