Разин Степан. Том 2 — страница 43 из 55

– Что ж ты, дид, играть закинул? Песня мне не мешает…

– Аль не чуешь, атаманушко, как брателко твой Фрол Тимофеевич взыгрался? Чай, до Самары гуд идет! Я же к тому гуду тож причуиваюсь…

– На черта мне игра Фролки! Саблей играть не горазд. На домре старикам играть ладно – козаку не время нынче… Играй ты.

Выволок старик бахарь домру, потренькал, настраивая, и, припевая, стал подыгрывать:

Гей ты, синелучистое небо над маткой рекой!

На тебе ли пылают-горят угольки твоих звезд вековечные…

Твоим звездам под лад

Под горою огни меж утесами, камнями старыми…

Прозывается место прохожее «Яблочный квас».

А те звезды – огни все поемных людей,

Из-за Волги-реки приноровленных.

То огни у костров ерзи-мокши людей со товарищи…

Кто не чует – я чую огни, голоса,

Кобылиц чую ржание!

Да огни у нагайцев, идет татарва,

Со улусы башкирия многая…

А к огням у своих – мужики прибрели,

Русаки к русаку присуседились.

С головой на плече супротивных своих

Не одна и не две, много, много боярских головушек

Принесли мужики к заповедным огням.

С головами боярскими – заступы,

Принесли топоры, вилы, косы с собой.

Пробудилась, знать, Русь беспортошная!

Эх, гори, полыхай злою кровью, холопское зарево!

На лихих воевод, что побором теснят

Да тюрьмой голодят, бьют ослопами до смерти…

Мы пришли вызволять свои вольности

С атаманом с Стенькою Разиным

От судей, от дьяков, от подьячих лихих,

Подавайте нам деньги и бархаты,

Нашим жонкам вертайте убрусы-шитье

Да тканье золотое со вираньем!

Не дадите, пойдете, как пес, меж дворы

Со детьми да роднею шататися,

Божьей милостью – с нашей мужицкой казны

И убоги и нищи кормитися.

Подадим, коль простим,

Не простим, так подохнете с голоду…

– Хорошо, дид, играешь! В песне бахвалить нелишне.

– Пошто бахвалить, атаманушко? А глянь, сколь огней кругом и силы народов разных там в долине да на сугробах и меж щелопы…[140]

– Много силы, старик, знаю я… Но вот что, ежели бы ты ехал в упряжи да конь твой зачал бить задом да понес бы тебя и ты слез и загнал коня в болото ли альбо в стену, – кнутьем бить зачал, да?

– Да уж как, атаманушко батюшко! Ужели дать неразумной животине голову мне сломить сдуру?

– Так вот: народ – конь, седок – боярин аль выборной большой дворянин – жилец. За спиной боярина ездока – седок! Шапка на седоке в жемчугах, видом шлык, на шлыке крест. А зовется тот седок царем.

– Вот ты куда меня завел, старого.

– Вышел я с народом платить лихом за лихо: по отце моем и брате панафиду править и всю голую Русь, битую, попранную в грязь воеводами, поставить. И радошно мне, мой бахарь, как орлу, наклеваться рваного мяса. Но чтоб бояра меж дворы пошли кусочничать, в то я не верю… Не верю, не пришло время. Оно придет!

– Ой, атаманушко, придет же то времечко?

– Придет… в то я верю! Пущай нынче боярство не отдаст свои вольности, и не то дорого! Пущай подумает: «Не век-де мне верховодить, когда так мою власть тряхнули»…

Атаман умолк и еще больше надвинул на глаза шапку. Заговорил старик, теперь не боясь нарушить думы атамана:

– Вижу я, батюшко Степан Тимофеевич, стал ты сугорбиться. Великий груз пал тебе на сердце!

– То, дид, правда.

– А ты бойся с тем грузом тамашиться… Утихомирься, и надо верить: худо – будет худо; добро – оно завсегда добро… Ино и больших человеков, как ты, тот груз ране времени в сыру землю гнетет… зор свой соколий не мути. Замутится зор, и груз окаящий калеными щипцами охапит сердце.

Атаман поднял голову и сел.

– Вот, дид, удумал я! Скинь-ка ты этот размахай козацкой, дам тебе полушубок да сапоги крепкие и вот на дорогу.

Атаман протянул бахарю кожаный мешок с деньгами:

– Бери!

– Ой, батюшко! А и денег тут! Чем я заслужил такое?

– Бери и молчи! Пробирайся, старичище, на Москву хлебопросом, и никто тебя, нищего, не тронет… В Москву зайдешь, сыщи в Стрелецкой слободе на пожарище дом. Там, сказал мне Лазунка, памятной мой, нынче выведены анбары каменны. За анбарами тот дом, до крыши врос в землю… В ем жонку сыщи, Ириньицей кличут. Скажешь от меня, и сын там мой… Тебя замест родного примут… А буду на Москве, увидишь и узнаешь, как быть…

– Чую, батюшко! Сапоги не надоть, полушубченко, не новой только, будет нелишним, в лапотцах убреду, онучи лишь приберу суконные.

– Добро! Иди да, где можно, бренчи песни. Последняя ты моя забава в пути, и не расстался бы, да время движется боевое, быть тебе со мной негде…

– Так уж и идти?

– Ночь проспи, може, еще сыграешь альбо сказку скажешь. В утре пойдут струги вверх до ровного места, снимут тебя от гор… и иди!

Разин встал, шагнул к обрыву, загудело в горах и на реке от громкого голоса:

– Фролка, дьявол, буде песни играть, зову-у!

– …у-у-у-у… – гремело кругом.

Внизу зашумели. Затопали, заговорили.

– Батько!..

– Батько!..

Вверх по сходням к атаманскому шатру полезло бойко зеленовато-синее пятно. Атаман вернулся в шатер и лег, как лежал прежде. На звездном небе в разрезе шатра стояла высокая фигура в казацком жупане, круглое лицо вспыхнуло пятнами огненных отсветов.

– Что потребно брату-атаману?

– Бери, Фролко, из сотни Черноусенки пятьдесят лучших козаков да Федьку самарца, есаула, переправьтесь в Самару. В Самаре новой воевода кончен, а старой, вишь, жив… Царь его на суд хотел звать и пас, велел ему жить до зова в Самаре, а мы того Хабарова к суду возьмем народному, нашему, и боярыню его толстобрюхую тож… Жалобились мне самарцы, когда я ихним берегом шел, что-де «нового воеводу порешили, а старой лютее был и еще живет за посадом в своем дому нетронутой». Так вы с Федьком (там его невеста есть, и я ту невесту ему много раз обещал, пускай ее сыщет, возьмет да едет на Дон в Кагальник, и я туда нынче буду, чтоб послать к бою Степана Наумова да с матерыми козаками за голутьбу посчитаться) воеводу Хабарова повесьте за ноги на ближней колокольне альбо за ребро на крюк… и чтоб не сорвался! Боярыню, жену Хабариху, изнабейте порохом в непоказуемое место, фитиль приладьте, пущай на потеху народу из ее хорошо стрелит. Пыж забейте потуже, чтоб крепко рвануло…

– Справим по указу, брателко Степан!

– Оттуда, отпустив Федьку на Дон с невестой, поезжай ты с козаками вверх под Желтоводский Макарьев… Пошел туда с хоперскими ребятами есаул Осипов. Соединись с ним – пугните святых отцов. Чул я, в монастырь тот бояра да купцы большие казну свою попрятали и многой харч. Гоже будет взять то на нас. Иди!

Фролка будто провалился беззвучно за дверями шатра.

Атаман приказал:

– А ну же, дид, скажи мне потешное что-либо… надвигаются большие дела… Сошелся мой мног народ, воеводские люди тож не дремлют, их полки наперед нас под Синбирск налажены. И малы дни, не до сказок будет. Голоса твоего, кой любил я, не услышу… Кто знает, гляди, последний раз сидишь ты, мудрой, в моих очах?!

– Да пошто так, атаманушко? Захоти, и я с тобой поеду, коло боя буду. А изведусь, то пожил на свете, не жаль мне помереть близ тебя…

– Нет! Идти со мной тебе не надо, а делай так, как указал я. Теперь же сказывай.

– Так сказку?.. «А был, видишь ли, батюшко атаманушко, поп глупой да попадья неразумна тож. Удумал тот поп, со своего ли ума аль же из пришлого, на гарбузе жеребенка высидеть…»

– Добро придумал!

– Да-а… «Куря-де цыпляток высиживает из яйца малого, я же из такой большой местаковины безоблыжно усижу большое» – и засел на печи… Попадья тому много рада: «Уж коли попу этакое дело задастся, так разведем мы коней; за попом и я сяду!» Сидит поп; рясой оболокшись, день, два сидит и за неминучей, чтоб гарбуз не застудить, с печи не лезет… Много ли прошло с той поры, как сел поп, неведомо, только в избе стал дух непереносимой… Терпела, терпела попадья – невмоготу стало, на изгаду тянет. Словами донимать была не мастерица, зато на руку скора. Нажгла попадья до калена железа крюк в печи и с челесника[141] попу сует.

– Бес ты, не поп!

И выгнала попа каленым крюком. Сама на брюхо пала, в избу дверь распахнула от нехорошего духу. Поп завернул тое место, батюшко, в полу да нашел себе усохут[142] с гарбузом на задворках у угла в соломке… Сидит и радуется: «Вишь-де, зачало подо мной шевелиться, – скоро, чай, жеребчик загогочет!» А оно шевельнулось спуста, оттого что гарбуз промзгнул[143]. Думая, поп во сладости вольной поветери вздремнул мало… А и выскочи на тую пору из-за угла небольшенький жеребеночек – матку, вишь, потерял – и загогочи. Скочил поп, примстилось ему, что проспал цыплятя жеребячьего: «Сам-де, неладной, кожуру копытцем исклевал, из-под меня вывернулся да сгогатыват!» Как положено, у попа под рясой порток не было, ряса в соломке завалилась – время не терпит, и ну за жеребеночком по полю ноги удергивать, аж зад меледит! Рысистой был поп-от… сам голос подает:

– И-и-го-го! Я – твоя матка и батько…

Увидали попа с жеребенком мужики… С тех пор повелось у народа прозвище – поп жеребячья порода».

Рассмеялся атаман, подумав, сказал:

– Попов не люблю!.. А вот поди ж ты, поп сытой да поп голодной тоже разнят: сытой коло царя, бояр сидит, голодной сам замест мужика пашет и тягло несет, и те попы, что от народа, говорят: «Едино что в руках держать: топор ли, Еванделье…» Те попы за нас, вольной народ, в церквах молят. И больше того: нынче у гонца имали наши воеводчну цедулу. Воевода царю доводит: «Заводчики бунтов пущие – козаки, стрельцы дa попы с горожанами», – и списывает попов поименно.

– Многих попов, знаю я, батюшко, воеводы на правеж ставят едино, что и мужика тяглого.