46. При сопоставлении обоих аспектов очевидно, что даже самоубийство не делает их адекватными и совпадающими. Ведь первый означает личностное исчезновение личности, уничтожение того различия, которое представляло мыслящий субъект, Я. Различие, обреченное на смерть, чье исчезновение может бьпъ объективно представлено как возврат к неодушевленной материи, рассчитанный в виде энтропии. Несмотря на видимость, эта смерть всегда приходит извне в момент, когда она создает наиболее личностную возможность; приходит из прошлого в момент, когда она наиболее настоящая, но другое, другой облик, другой аспект означает состояние свободных различий, когда они уже не подчинены форме, которую придавал им Я, мыслящий субъект, когда они развиваются в форме, исключающей мое собственное соответствие на том же основании, что и соответствие какой-либо идентичности. Всегда есть некое “умирают”, более глубокое, чем “я умираю”, и только боги умирают без конца и по-разному; как будто появляются миры, где индивидуальное более не заключено в личностную форму Я и мыслящего субъекта; даже особенное не заключено в границах индивида, — одним словом, никому не подчиненное множество, которое не “узнает” себя в первом аспекте. Однако именно к первому аспекту отсылает фрейдистская концепция в целом; поэтому ей и не достает инстинкта смерти и соответствующего опыта или прототипа.
Итак, мы не видим никаких причин, чтобы полагать инстинкт смерти отличающимся от Эроса, будь то по причине сущностного различия между двумя силами или же различия ритма или амплитуды между двумя движениями. В обоих случаях различие было бы уже задано, а Танатос — независимым. Нам кажется, напротив, что Танатос полностью совпадает с десексуализацией Эроса, с образованием той безличной перемещаемой энергии, о которой говорит Фрейд. Она не переходит на службу Танатоса, она его формирует: между Эросом и Танатасом нет аналитического различия, то есть уже заданного в одном и том же “синтезе”·, который соединил бы их или заставил чередоваться. Не то, чтобы различие уменьшилось; наоборот, оно увеличилось, будучи синтетическим, именно потому, что Танатос означает совсем другой синтез времени, чем Эрос, тем более отличный, что взят он из Эроса, построен на его останках. В то же время, когда Эрос изливается на мыслящий субъект, последний берет на себя маскировки и смещения, характерные для объектов, с тем, чтобы превратить их в свою собственную смертельную страсть, — либидо теряет всякое связанное с памятью содержание. Время теряет свою циркулярную форму, чтобы принять неумолимо прямую форму, а инстинкт смерти появляется как тождественный этой чистой форме, десексуализованной энергии этого на-рциссического либидо. Дополнительность нарциссического либидо и инстинкта смерти определяет третий синтез в той же степени, в какой Эрос и Мнемозина определяли второй. И когда Фрейд говорит, что с этой десексуализованной энергией, соответствующей ставшему нарциссическим либидо, следовало бы вообще связать процесс мышления, мы должны понимать, что в отличие от старой дилеммы речь уже не идет о выяснении того, является ли мышление врожденным или приобретенным. Оно, врожденное и не приобретенное, но родовое, иначе говоря, десексуализованное, изъятое из отлива, открывающего нас пустому времени. “Я — врожденно родовой”, — говорил Арто, что также означает десексуализованное состояние, свидетельствующее о генезисе мышления всегда надтреснутого Я. Речь не идет об обретении мышления или его применении как “врожденного”, но о порождении акта мышления в самом мышлении, возможно в результате насилия, побуждающего либидо излиться на нарциссический мыслящий субъект и параллельно извлечь Танатос из Эроса, освободить время от всякого содержания, чтобы извлечь его чистую форму. Есть опыт смерти, соответствующий третьему синтезу.
Фрейд сообщает бессознательному три великих неведения: “Нет”, Смерть и Время. И, тем не менее, речь идет только о времени, смерти и о нет в бессознательном. Значит ли это, что они задействованы, не будучи представленными? Более того: бессознательное не знает “нет”, потому что живет (не)бытием задач и вопросов, а не небытием отрицательного, которое затрагивает только сознание и его представления. Оно не знает смерти, поскольку всякое преставление о смерти касается неадекватного аспекта, бессознательное же постигает оборотную сторону и открывает ее другой лик. Бессознательное не знает времени, потому что оно никогда не подчинено эмпирическому содержанию настоящего, которое проходит в представлении, но осуществляет пассивные синтезы изначального времени. К этим трем синтезам как составляющим бессознательного и следует вернуться. Они соответствуют образам повторения, представленным в творчестве великого романиста: связь, все время завязывающаяся веревочка; постоянно перемещающееся пятно на стене; всегда стертая резинка. Повторение-связь, повторение-пятно, повторение-резинка: все три по ту сторону принципа удовольствия. Первый синтез выражает основание времени в живом настоящем — основание, придающее удовольствию ценность эмпирического принципа вообще, которому подчиняется содержание психической жизни в Оно. Второй синтез выражает обоснование времени чистым прошлым; это обоснование обусловливает приложение принципа удовольствия к содержаниям Мыслящего субъекта. Но третий синтез означает необоснованность, к которой нас толкает само обоснование: Танатос открывается в третьем синтезе как необоснованность по ту сторону обоснования Эроса и основания Габитуса. С принципом удовольствия его также связывает странный тип отношений, часто выражающийся в непостижимом парадоксе удовольствия, связанного с болью (но на деле речь идет совсем о другом: речь идет о десексуализации в третьем синтезе как предполагающем применение принципа удовольствия в качестве предварительной направляющей идеи с тем, чтобы перейти затем к ресексуализации, где удовольствие уже выступает как чистая и холодная мысль, апатичная и застывшая, что видно в случае садизма или мазохизма). Третий синтез некоторым образом соединяет все три измерения времени — прошлое, настоящее, будущее — и заставляет их теперь выступать в чистой форме. Иначе третий синтез влечет их реорганизацию, поскольку прошлое отбрасывается в сторону Оно как условия нехватки, связанного с системой времени, а настоящее оказывается обусловленным метаморфозой агента в идеальном мыслящем субъекте. И еще в одном смысле высший синтез касается только будущего, предвещая разрушение Оно и Я в Сверх-Я, прошлого и настоящего, состояния и агента. Именно в этой высшей точке прямая линия времени создает круг, но странно искривленный; или же инстинкт смерти открывает абсолютную истину в своем “другом” лице — именно вечное возвращение, как возвращающее не все, напротив, представляет мир, избавившийся от нехватки условия и равенства агента ради утверждения лишь чрезмерного и неравного, нескончаемого и непрекращающеегося, неформального как производного высшей формальности. Так заканчивается история времени: ему предназначено разорвать свой слишком централизованный физический или естественный круг и образовать прямую линию, но такую, которая, влекомая собственной длиной, преобразует круг, смещая его центр.
Вечное возвращение — это сила утверждения, оно утверждает все во множестве, все в различном, все в случайном, за исключением того, что подчиняет их Единому, Одинаковому, необходимости, кроме Единого, Одинакового и Необходимого. О Едином говорят, что оно раз и навсегда подчинило себе множественное. Не таково ли лицо смерти? Не является ли другим лицом то, что в свою очередь, заставляет умереть раз и навсегда, все то, что действует только один раз? Вечное возвращение поддерживает сущностную связь со смертью потому, что осуществляет и содержит смерть того, что едино, “раз и навсегда”. Оно поддерживает сущностную связь с будущим потому, что будущее — это развертывание и объяснение множественного, различного, случайного самих по себе и “для всех случаев”. Повторение в вечном возвращении исключает два определения: Одинаковое или тождественное основного понятия и отрицательное условия, относящего повторенное к Одинаковому и обеспечивающего подчинение. Повторение в вечном возвращении одновременно исключает становление-равенство или становление-подобие понятию, а также нехватку условия этого становления. Оно, напротив, касается избыточных систем, связывающих различное с различным, множественное с множественным, случайное со случайным в системе утверждений, всегда соразмерных поставленным вопросам и принятым решениям. Говорят, что человек не умеет играть: даже отдаваясь случаю или множественности, он считает собственные утверждения нацеленными на ограничение, решения — на предотвращение результата, воспроизведения — на возвращение одинакового как гипотетического выигрыша. Это как раз и есть нечестная игра, в которой рискуют как проиграть, так и выиграть, потому что в ней не утверждают случайность в целом: предустановленный характер правила разделения коррелятивен состоянию нехватки у игрока, не знающего, что ему выпадет. Напротив, систему будущего следовало бы назвать божественной игрой, поскольку ей не предсуществует правило, игра идет по своим собственным правилам, потому что дитя-игрок может только выиграть, — случай целиком утверждается каждый раз, для всех разов. Никаких запретительных или ограничивающих утверждений, только такие, которые соразмерны поставленным вопросам и вытекающим из них решениям: такая игра вызывает повторение необходимо победного удара, становящегося таковым лишь в силу включения всех сочетаний и возможных правил в систему собственного возвращения. В этой игре различия и повторения, ведущейся инстинктом смерти, никто не зашел дальше Борхеса в его необычном творчестве: “...если лотерея является интенсификацией случая, периодическим введением хаоса в космос, то есть в миропорядок, не лучше ли, чтобы случай участвовал на всех этапах розыгрыша, а не на одном?.. В действительности число жеребьевок бесконечно. Ни одно решение не является окончательным, все они разветвляются, порождая другие. Невежды предположат, что бесконечные жеребьевки требуют бесконечного времени; на самом же деле достаточно того, чтобы поддавалось бесконечному делению... Стоит герою любого романа очутиться перед