Различие и Повторение — страница 38 из 90

им софистом, этим дьяволом, этим лжецом или симулянтом, этим вечно смещенным и замаскированным лже-претендентом. Вот почему нам кажется, что Платоном было принято философское решение огромного значения: подчинить различие предположительно изначальным силам одинакового и подобного, объявить различие само по себе немыслимым и столкнуть его и его симулякры, в бездонный океан. Но именно потому, что Платон еще не располагает установившимися категориями воспроизведения (они появятся у Аристотеля), он должен основывать свое решение на теории Идеи. Тогда, до развития логики воспроизведения, появляется моральное видение мира в наиболее чистом виде. Прежде всего из моральных соображений симулякр должен быть изгнан, а различие тем самым подчинено одинаковому и подобному. Но по этой причине — потому что Платон принимает решение, потому что победа еще не одержана как это будет в утвердившемся мире репрезентации, — враг ворчит, вкравшись в платоновский космос, различие сопротивляется его игу, Гераклит и софисты поднимают адский шум. Странный двойник, идущий за Сократом по пятам, неотступно преследующий даже стиль Платона, проникает в стилевые повторения и вариации52.

Ведь симулякр или фантазм — не просто копия копии, бесконечно ослабевшее подобия, деградировавшая икона. Катехизис, столь вдохновленный платоновской патристикой, приучил нас к идее образа без подобия: человек создан по образу и подобию Божьему, но из-за греха мы утратили подобие, сохранив образ... Симулякр — именно дьявольский образ, лишенный подобия; или, скорее, в противоположность иконическому образу, он поместил подобие снаружи, а живет различием. И если он производит внешний эффект подобия, это своего рода иллюзия, а не внутренний принцип; сам он построен на разрозненности, он усвоил несхожесть образующих его рядов, расхождение своих точек зрения, так что показывает множество вещей, рассказывает множество историй одновременно. Такова его первая черта. Но не означает ли это, что если симулякр соотносится с каким-то образцом, то этот образец уже не обладает тождественностью мысленного одинакового; это, напротив, модель Другого, другая модель, модель различия в себе, из которого вытекает интериоризированное несходство. Среди самых странных страниц Платона, демонстрирующих антиплатонизм в сердцевине платонизма — те, где предполагается, что различный, несхожий, неравный, короче, становление, вполне могли бы быть не только недостатками, присущими копии, как бы расплатой за ее вторичный характер, противовес подобию, но самими ложными, ужасными образцами, в которых развивается сила подделки53.


Гипотеза сразу отметена, проклята, запрещена, но она возникала, подобно молнии в ночи, свидетельствовавшей о настойчивой активности симулякров, их подспудной работе и возможности их собственного мира. Не повторить ли еще раз, в третьих, что симу-лакру есть чем оспорить и понятие копии, и понятие образца? Образец в различии разрушается, в то время как копии укореняются в несходстве интериоризируемых рядов; так, что никогда не скажешь, где копия, а где оригинал. Таков конец Софиста·, возможность триумфа симулякров, поскольку Сократ отличает себя от софиста, но софист себя от Сократа не отличает и ставит под сомнение законность такого отличения. Сумерки икон. Не является ли это определением места, где идентичность образца и подобие копии будут заблуждением, одинаковое и подобное — иллюзиями, порожденными функционированием симулякра? Симулякр воздействует на себя, вновь и вновь проходя через смещенные центры вечного возвращения. Это уже не платоновское стремление противопоставить космос и хаос, как будто Круг — отпечаток трансцендентной Идеи, способной навязать взбунтовавшейся материи подобие с собой. Все как раз наоборот — имманентное тождество космоса и хаоса, бытие в вечном возвращении, извилистый круг. Платон пытался упорядочить вечное возвращение, превращая его в результат Идей, то есть заставляя его копировать образец. Но в бесконечном движении убывающего от копии к копии подобия мы достигаем той точки, где все сущностно меняется, сама копия превращается в симулякр, где наконец подобие, духовная имитация, уступает место повторению.

Глава третья


Образ мышления

Проблема начала философии всегда справедливо считалась очень деликатной. Начинать — значит устранить все допущения. Но если в науке встречаются объективные допущения, которые могут быть устранены строгой аксиоматикой, то в философии допущения столь же субъективны, сколь и объективны. Объективными допущениями называют те, которые ясно полагаются определенным понятием. Так, например, Декарт во вторых Рассуждениях ... не хочет определять человека как разумное животное, поскольку такое определение предполагает точное знание понятия разумное и животное: представляя cogito как определение, он предполагает таким образом предотвратить все объективные допущения, которые отягощают средства, действующие с помощью рода и различия. Однако очевцдно, что при этом он не уходит от допущений другого вида — субъективных или имплицитных, то есть окрашенных чувством, а не включенных в понятие: предполагается, что каждый знает и без понятия что значит Я, “мыслить”, “быть”. Чистое Я в Я мыслю представляется началом только потому, что оно относит все допущения к эмпирическому Я. И если Гегель упрекнул в этом Декарта, то это значит, что он, в свою очередь, действовал иначе: чистое бытие может стать началом лишь потому, что все допущения отнесены к чувственному и конкретному эмпирическому бытию. Подобную позицию, отвергающую объективные и принимающую отличающиеся от них лишь по форме субъективные допущения, занимает Хайдеггер, вводя доонтологическое понятие Бытия. Из этого можно сделать вывод, что подлинного начала в философии нет, или, скорее, что подлинное философское начало, то есть Различие, есть уже само по себе Повторение. Но подобная формула и обозначение философии как Круга уже столько раз обсуждались, что здесь следует проявлять крайнюю осторожность. Поскольку, если речь идет о том, чтобы найти в конце то, что было в начале, признать, эксплицитно выявить в понятии то, что было просто известно без понятия,

имплицитно — несмотря на сложности тиражирования, разницу авторских приемов — следует сказать, что все это еще слишком просто, этот круг действительно недостаточно искривлен. Образ круга свидетельствовал бы скорее о неспособности философии по-настоящему начать, а также и аутентично повторять.

Подумаем лучше, что такое субъективное или имплицитное допущение: его форма — “всем известно...”. Всем известно до понятия и дофилософским способом ... всем известно, что значит мыслить и быть... так что, когда философ говорит “Я мыслю, следовательно, существую”, он может предположить имплицитную общеизвестность своих посылок, значение существования и мышления ... и никто не может отрицать, что сомневаться значит мыслить, а мыслить — существовать... Всем известно, никто не может отрицать — такова форма представления и речь представляющего. Тогда, когда философия строит свое начало на имплицитных или субъективных допущениях, она может изображать невинность — ведь она ничего не сохранила, правда, кроме главного, то есть формы речи. Философия противопоставляет “идиота” — педанту, Евдокса—Эпистемону, добрую волю — слишком развитой рассудочности, частного человека, наделенного только своим естественным мышлением — человеку, испорченному общеизвестными истинами своего времени'. Философия встает на сторону идиота, как человека без допущений. Но в действительности у Евдокса не меньше допущений, чем у Эпистемона, только у него они имеют другую имплицитную или субъективную, “частную”, а не “публичную” форму, форму естественной мысли, что позволяет философии делать вид, что она начинает без допущений.

Вот тогда и возникают одиночные и страстные крики. Как же им не быть одиночными, если они отрицают, то что “известно всем ...?” И страстными, если они отрицают то, что ник то — как говорят—не может отрицать? Этот протест не связан с аристократическими предрассудками: речь идет не о том, что немногие мыслят и знают, что значит мыслить. Напротив, есть некто, хотя бы один, обладающий необходимой скромностью; ему не удается усвоить то, что знают все, он скромно отрицает то, что положено признавать всем. Он не позволяет представлять себя, но и не хочет представлять что бы то ни было. Это не частное лицо наделенное доброй волей и естественным мышлением, но человек особенный исполненный злой воли, которому не удается мыслить ни естественно ни понятийно. Только у него нет допущений. Только он действительно начинает и действительно повторяет. И субъективные

1 См.: Декарт Р. Разыскание истины посредством естественного света // Соч. в двух томах. Т. 1. М., 1989.

допущения для него — такие же предрассудки, как и объективные допущения. Евдокс и Эпистемон один и тот же человек — обманщик, которого следует остерегаться. Рискуя показаться идиотом, сделаем это по-русски: человек из подполья, который не узнает себя ни в субъективных допущениях естественного мышления, ни в объективных допущениях культуры своего времени, и не располагает компасом для того, чтобы совершить круг. Он — несвоевременный, ни временной, ни вечный. О, Шестов! и вопросы, которые он умеет ставить, злая воля, которую он умеет проявить, неспособность мыслить, которой он наделяет мышление, двойное измерение, которое он развивает в этих требовательных вопросах, касающихся одновременно самого радикального начала и самого упрямого повторения.

Многие люди заинтересованы в том, чтобы сказать, что всем “это” известно, что это все признают и никто не может этого отрицать. (Они легко торжествуют, пока недовольный собеседник не встает, чтобы ответить, что не хочет быть представлен таким образом, отрицает это и не признает тех, кто говорит от его имени). Философ, правда, действует с большей незаинтересованностью: он полагает общеизвестным лишь то, что значит мыслить, быть, мыслящий субъект; то есть не что-то, а форму представления или признания вообще. У этой формы есть материя, но материя чистая, стихия. Эта стихия состоит в представлении мышления как естественного проявления способности, в допущении естественной мысли, способной к истине, к соприкосновению с истиной в двойном облике доброй воли мыслителя и правдивой сущности мышления. Именно потому, что все думают естественно, предполагается, что все имплицитно знают, что значит мыслить. Итак, самая распространенная форма представления заключена в стихии обыденного сознания как правдивая сущность и добрая воля (Евдокс и ортодоксия). Имплицитное допущение философии содержится в обыденном сознании как cogitatio natura universalis*, исходя из чего возможно начало философии. Для верификации существования предпосылки бесполезно умножать заявления философов, начиная от “1все люди по природе хотят знать” и до “здравый смысл — наиболее разделенная в мире вещь”. Ведь последнее ценно не столько вдохновляемыми им имплицитными предположениями, сколько тем упорством, с которым философы оставляют его в тени. Постулаты в философии — не предположения, к которым стремится философ, но, напротив, сохраняющие имплицитность темы предположений, понимаемые дофилософск