Действительно, условие должно быть условием реального, а не возможного, опыта. Оно образует внутренний генезис, а не внешнюю обусловленность. Истина во всех отношениях — дело производства, а не соответствия. Дело порождения, а не врожденности или припоминания. Мы не можем считать, что обоснованное остается таким же, как прежде, — когда оно не было обосновано, не прошло испытания обоснованием. Основание достаточно, обоснование “коленчато”, -потому, что оно соотносит обосновываемое, с подлинным отсутствием основы. Можно сказать — теперь его не узнать! Обосновывать значит совершать метаморфозу. Истинное и ложное касаются не просто обозначения, допустимого безразличным к нему смыслом. Соотношение предположения с означаемым объектом должно быть установлено самим смыслом; идейному смыслу присуще превосходить себя в означаемом объекте. Обозначение никогда не было бы обосновано, взятое как случай истинного предположения, если оно не должно было мыслиться как граница генетических рядов и мысленных связей, образующих смысл. Если смысл переносится на объект, то последний может полагаться в реальности не как внешний смыслу, но лишь как граница его развития. А отношение предположения к тому, что оно означает, поскольку это отношение осуществлено, учреждается единством смысла, одновременно с осуществляющим его объектом. Есть лишь единственный случай, когда означаемое значимо само по себе и остается внешним по отношению к смыслу: это как раз случай особых предположений, взятых в качестве примеров и произвольно изъятых из контекста69. Но как поверить при этом, что школьные примеры, детские и искусственные, могут обосновать образ мышления? Каждый раз, когда предположение возвращено в контекст живой мысли, оказывается, что его истинность измеряется именно смыслом; ложность же связана с воплощенной бессмыслицей. Мы всегда имеем ту часть истины, которую сами заслужили, в соответствии со смыслом того, что мы говорим. Смысл — это генезис или производство истинного, а истина — лишь эмпирический результат смысла. Во всех постулатах догматического образа мы встречаем одно и то же смешение, состоящее в возвышении до трансцендентального, простой эмпирической фигуры ценой низведения до эмпирического истинных структур трансцендентального.
Смысл — выраженное предположения, но что такое выраженное? Оно не сводится ни к означаемому объекту, ни к состоянию, пережитому тем, кто себя выражает. Мы должны различить смысл и значение следующим образом: значение отсылает только к концепту и способу его соотношения с объектом, обусловленными в поле представления; смысл же подобен Идее, развивающейся в дорепрезентативных определениях. Не удивительно, что сказать, что не является смыслом, легче чем сказать, чем он является. Действительно, мы никогда не можем одновременно сформулировать предположение и его смысл, никогда не можем высказать смысл того, что мы говорим. С этой точки зрения смысл является подлинным loquendum, тем, что не может быть сказано при эмпирическом употреблении, хотя оно может быть лишь сказано при трансцендентном употреблении. Идея, пронизывающая все способности, тем не менее не сводится к смыслу. Дело в том, что она, в свою очередь, также бессмыслица; не составляет трудности согласовать этот двойной аспект, благодаря которому Идея состоит из структурных, не имеющих собственного смысла элементов, но сама составляет смысл всего, что производит (структура и генезис). Есть только одно слово, высказывающее и себя, и свой смысл, это как раз слова бессмыслица — абракса, снарк, блиттури. Если смысл необходимо является бессмыслицей при эмпирическом применении способностей, напротив, бессмыслица, столь частая в эмпирическом применении, является как бы секретом смысла для сознательного наблюдателя, все способности которого направлены на трансцендентный предел. Как это по-разному признавали многие авторы (Флобер или Льюис Кэрролл), механизм бессмыслицы — высшая цель смысла, также как механизм глупости — высшая цель мышления. Если верно, что мы не высказываем смысл того, что говорим, мы, по крайней мере, можем воспринимать смысл:- то есть выраженное одного предложения, как означаемое другого предложения, смысл которого мы в свою очередь не высказываем, и так до бесконечности. Подобно этому каждое предположение сознания, названное “именем”, оказывается вовлеченным в неопределенную номинальную регрессию, так как каждое имя отсылает к другому, означающему смысл предыдущего. Бессилие эмпирического сознания подобно здесь “энной” силе языка и его трансцендентному повторению, бесконечной возможности говорить словами или говорить о словах. Как бы то ни было, мышление выдает догматический образ и постулат предположений, согласно которому философия якобы находит свое начало в первом предположении сознания, в Cogito. Но, возможно, Cogito — имя, не имеющее смысла и другого объекта, кроме неопределенной регрессии как силы представления (я мыслю, что я мыслю, что я мыслю...). Любое предположение сознания включает бессознательное чистого мышления, образующее сферу смысла, в которой регрессируешь до бесконечности.
Итак, первый парадокс смысла — парадокс размножения делением, при котором выраженное “имени” — означаемое другого имени, удваивающего первое. Этого парадокса можно, конечно, избежать, но лишь впадая в другой: на этот раз мы приостанавливаем предположение, останавливаем его, чтобы извлечь двойника, удерживающего лишь его мысленное, имманентное заданное содержание. Присущее языку парадоксальное повторение тогда состоит уже не в удвоении, а в раздвоении, не в ускорении, а в приостановке. Двойник предположения кажется нам отличным одновременно от самого предположения, от того, кто его формулирует и от объекта, к которому оно относится. Он отличается от субъекта и объекта, потому что не существует вне предположения, выражающего его. Он отличается от самого предположения, так как относится к объекту как его логический атрибут, его “высказываемое” или “выражаемое”. Это комплексная тема предположения и тем самым — первый термин познания. Чтобы отличить его одновременно от объекта (например, Бог, небо) и предположения (Бог есть, небо голубое) его высказывают в неопределенной или причастной форме: Бог-бытие, бытующий Бог, бытующая синева неба. Этот комплекс — мысленное событие. Это объективная целостность, о которой даже нельзя сказать, что она существует в себе; она упорствует, остается, обладая квази-бытием, вне-бытием, минимумом бытия, присущего реальным объектам — возможным и даже невозможным. Но тут мы попадаем в очаг вторичных трудностей. Ибо как избежать того, что противоречивые предположения имеют одинаковый смысл, поскольку утверждение и отрицание являются только предположительными модусами? Как избежать того, что невозможный — противоречивый в себе объект имеет смысл, хотя и не имеет “значения” (квадратура круга)? И еще — как примирить скоротечность объекта и вечность его смысла? Как, наконец, избежать игры зеркал: предположение должно быть верным, потому что верно его выражающее, но выражающее верно только тогда, когда само предположение верно? У всех этих сложностей общее происхождение; выделяя двойник предположения, упомянули лишь призрак. Определенный таким образом смысл — лишь туман, клубящийся на границе вещей и слов. Смысл здесь появляется в результате одного из мощнейших логических усилий, но как непродуктивный, как бестелесный, как бесплодный, лишенный порождающей способности70. Льюис Кэрролл превратил эти парадоксы в волшебную сказку; парадокс нейтрализующего раздвоения находит воплощение в улыбке без кота, а парадокс умножения дублирования — в образе кавалера, который все время дает новое название песне; между этими крайностями — все вторичные парадоксы, воплощающиеся в приключениях Алисы.
Выиграем ли мы что-нибудь, выражая смысл в вопросительной, а не инфинитивной или причастной форме, (“есть-ли Бог? вместо бытия Бога или бытования Бога)? На первый взгляд, выигрыш маловат. Но он мал потому, что вопрос всегда скопирован с даваемых, вероятных или возможных ответов. Он сам — нейтрализованный двойник предположения, полагаемого предсуществую-щим, которое может или должно служить ответом. Оператор пускает в ход все свое искусство, строя вопросы соответственно ответам, которые желает вызвать, то есть предположениям, в которых он хочет нас убедить. Даже если мы не знаем ответа, мы ставим вопроса, полагая, что ответ уже дан, что он по праву пред-существовал в другом сознании. Вот почему вопрос по своей этимологии всегда задается в пределах сообщества: вопрошание включает не только обыденное сознание, но и здравый смысл, распределение знания и данного относительно эмпирических сознаний, их положений, точек зрения, функции и компетенции таким образом, что одно сознание предположительно уже знает то, о чем другому неизвестно (который час? — у вас есть наручные часы или вы находитесь рядом с настенными часами. — Когда родился Цезарь? — вы ведь знаете римскую историю...). Несмотря на это несовершенство, вопросительная форма имеет и преимущество: предлагается рассматривать соответствующее предположение как ответ, она открывает нам новые пути. Предположение, задуманное как ответ — всегда частный случай решения, рассматриваемого абстрактно, отдельно от высшего синтеза, который соотнес бы его вместе с другими случаями с проблемой как таковой. Итак, вопрос, в свою очередь, выражает способ расчленения, тиражирования проблемы ее передачи в опыте и сознании, в
соответствии с воспринимаемыми как различные случаями решения. Хотя вопрос предлагает нам недостаточную идею, он позволяет предчувствовать то, что разделяет.
Смысл заключен в самой проблеме. Смысл формируется в комплексной теме, но она — совокупность задач и вопросов, относительно которых предположения служат элементами ответа и случаев решения. Вместе с тем это определение требует избавления от иллюзии, свойственной догматическому образу мышления; нужно перестать копировать задачи и вопросы с соответствующих предположений, служащих или способных служить ответами. Нам известен агент иллюзии: это вопрос, дробящий в пределах сообщества задачи и вопросы и переформирующий их в соответствии с предположениями эмпирического обыденного сознания, то есть с правдоподобием простого doxa. Тем самым оказывается скомпрометированной великая логическая мечта вычисления задач или комбинаторики. Считалось, что задача, вопрос были только нейтрализацией соответствующего предположения. Как, следовательно, не поверить тому, что тема или смысл — всего лишь неэффективный двойник, скопированный с предполагаемого им типа предположения или даже предположительно общего элемента любого предположения (указующий тезис)? Не видя того, что смысл или задача внепредположительны, сущностно отличаются от всякого предположения, упускают главное — генезис акта мышления, применение способностей. Диалектика — искусство задач и вопросов, комбинаторика, вычисление задач как таковых. Но диалектика теряет свойственную ей власть и тогда начинается история ее длительного извращения, вынуждающая ее пасть перед силой негативного — когда довольствуются копированием задач с предположений. Аристотель пишет: “...если говорят: «Разве двуногое существо, живущее на суше, не есть определение человека?» или «Разве живое существо не есть род д ля человека?», то получается положение. Если же спрашивают. «Есть ли двуногое существо, живущее на суше, определение человека или нет?» или «Есть ли живое существо род (для челов