Идея — вовсе не сущность. Проблема как объект Идеи находится, скорее, на стороне событий, переживаний, происшествий, чем теоремной сущности. Идея развивается во вспомогательных средствах, в корпусе присоединений, измеряющих ее синтезирующую силу. Так, что область Идеи — это несущностное. Она причисляет себя к несущностному так же решительно, ожесточенно, упорно, как добивается рационализм, напротив, обладания сущностью и ее постижения. Рационализм желал, чтобы судьба Идеи была связана с абстрактной и мертвой сущностью; и даже чтобы эта форма была связана с вопросом сущности, то есть “Что это?”, в той мере, в какой была признана проблемная форма Идеи. Сколько недоразумений из-за этого желания! Платон, действительно, использовал этот вопрос, чтобы противопоставить сущность и видимость и опровергнуть тех, кто довольствуется приведением примеров. Однако при этом у него не было другой цели, чем заставить замолкнуть эмпирические ответы, чтобы открыть бескрайний горизонт трансцеццирентной проблемы как объекта Идеи. Как только речь заходит о том, чтобы привести в действие диалектику, вопрос что это? уступает место иным вопросам, гораздо более эффективным и сильным, гораздо более требовательным: сколько, как, в каком случае? Вопрос “что это?” порождает лишь так называемые диалоги апорий, ввергаемые в противоречие уже самой формой вопросов, ведущей к нигилизму, потому, несомненно, что у них нет другой цели, кроме пропедевтической, открыть область проблемы вообще, оставляя другим средствам заботу о ее определении как проблемы или Идеи. Когда сократическая ирония была принята всерьез, когда диалектика в целом была спутана с его пропедевтикой, из этого возникли досадные последствия: ибо диалектика перестала быть наукой о проблемах и, в конечном счете, совпала с простым движением отрицательного и противоречия. Философы стали говорить, как юноши с заднего двора. С этой точки зрения Гегель — результат долгой традиции, принявшей всерьез вопрос что это?, и воспользовавшийся им для определения Идеи как сущности, но тем самым подменивший сущность проблемного отрицательным. Это был результат извращения диалектики. Сколько же в этой истории теологических предрассудков: ведь “что это?” — всегда Бог как место комбинаторики абстрактных предикатов. Следует отметить, как мало философов доверяли вопросу что это? ради достижения Идеи. Аристотель — только не Аристотель... Как только диалектика охватила свой предмет вместо того, чтобы попусту упражняться в пропедевтических целях, повсюду раздалось “сколько”, “каким образом”, “в каком случае”, а также “кто?”, чью роль и смысл мы увидим ниже11. Это вопросы происшествия, события, множества — различия — вместо вопросов сущности, Единого, противоположного и противоречивого. Повсюду торжествует Гиппий, даже и уже у Платона — Гиппий, не признающий сущности и, однако, не довольствующийся примерами.
Задача — из порядка событий. Не только потому, что случаи решения возникают как реальные события, но потому, что условия задачи сами включают события, срезы, удаления, присоединения. Точным в этом смысле будет представление двойного ряда событий, разворачивающихся в двух плоскостях как непохожий отклик; одни реальны на уровне порожденных решений, другие идейны или идеальны при условиях задачи как действия или, скорее, снов богов, удваивающих нашу историю. По сравнению с реальным идейный ряд располагает двойной способностью — трансцендентности и имманентности. Мы, действительно, видели, что существование и распределение особых точек полностью принадлежит Идее, хотя их спецификация имманентна кривым-решениям в их окружении, то есть реальным отношениям, в которых воплощается Идея. Пеги в своем прекрасном описании события располагал двумя линиями, горизонтальной и вертикальной; последняя глубинно возобновляла примечательные точки, соответствующие первой, более того, опережавшей и постоянно порождавшей эти примечательные точки и их воплощение в первой. На пересечении двух этих линий завязывалось “временно вечное” — связь Идеи и актуального, бикфордов шнур — и решался вопрос нашего большого мастерства и силы, касающийся самих задач: “Внезапно мы чувствуем, что мы уже не те же каторжники. Ничего не было. Задача, которой не было видно конца, безвыходная проблема, задача, в которой упорствовали все, вдруг больше не существует, и все спрашивают себя, о чем же шла речь. Вместо того чтобы обрести решение, обычное решение, которое находят, эта проблема, сложность, невозможность только что прошла точку разрешения, можно сказать физическую. Точку кризиса. И одновременно весь мир прошел точку кризиса, так сказать физического. Есть критические точки события, как есть и критические точки температуры, точки плавления, замерзания; кипения, конденсации; коагуляции; кристаллизации. Так и в событии есть эти состояния переохлаждения, которые стремительно развиваются, кристаллизуются, определяются лишь через введение фрагмента будущего события”11 12. Вот почему метод речи-заменителя, способньш 11 Жак Брунсвиг, например, убедительно показал, что аристотелевские вопросы τί τόν; τίς η ουσία ; означали вовсе не Что такое бытие? Что такое сущность? но: Что есть бытие (Кто есть бытующий?) и Что есть субстанция? (или скорее, как говорит Аристотель, каковы вещи, являющиеся субстанцией?) См.: Brunschwig J. Dialectique et ontologie chez Aristote // Revue philosophique, 1964.
обозреть и описать множества и темы, важнее метода противоречия, претендующего на определение сущности и сохранение ее простоты. Скажут, что сущность, естественно, есть самое “важное”. Но в этом-то и вопрос. Прежде следует узнать, не являются ли понятия важного и неважного понятиями, касающимися события, происшествия, гораздо более “важными” внутри происшествия, чем грубое противопоставление сущности и самого происшествия. Проблема мышления связана не с сущностью, но с оценкой того, что имеет или не имеет значения, с распределением особенного и упорядоченного, примечательного и обычного, целиком происходящим в несущностном или в описании множества по отношению к идеальным событиям, создающим условия “задачи”. Иметь Идею не означает ничего другого. Ложное сознание, сама глупость определяется прежде всего постоянной путаницей важного и неважного, обычного и особенного. Речи-заменителю надлежит порождать случаи, исходя из вспомогательных средств и присоединений. Она руководит распределением примечательных точек в Идее; решает, каким способом должен быть продолжен ряд от особой точки к регулярным точкам, вплоть до другой особой точки, и какой именно; она определяет, являются ли полученные в Идее ряды сходящимися или расходящимися (таким образом, есть обычные особенности, соответствующие сходимости рядов, и примечательные особенности, соответствующие их расхождению). Оба способа речи-заменителя, входящие одновременно в определение условий задачи и соответствующий генезис случаев решения, являются, с одной стороны, уточнением корпуса присоединений, а с другой — конденсацией особенностей. С одной стороны, действительно, мы должны посредством постепенного определения условий найти присоединения, дополняющие исходный корпус задачи как таковой, то есть разновидности множества во всех измерениях, фрагменты будущих или прошлых идеальных событий, тем самым обеспечивающие решаемость задачи; мы должны закрепить способ, при котором они присоединяются или пересекаются с исходным корпусом. С другой стороны, мы должны сконденсировать все особенности, ускорить все обстоятельства, точки плавления, замерзания, конденсации в одном высшем случае, (Kairos), взрывающем решение как нечто внезапное, грубое и революционное. Иметь Идею значит еще и это. У каждой Идеи есть как бы два лица, любовь и ярость: любовь — в поиске фрагментов при постепенном определении, сцеплении идеальных корпусов присоединения; ярость — в конденсации особенностей, посредством идеальных событий определяющая назревание “революционной ситуации”, взрывающая Идею в актуальном. В этом
12 Peguy С. Clio. N.R.F. Р. 269.
смысле Идеи были у Ленина. (Существует объективность присоединения и конденсации, объективность условий, означающая, что Идеи, так же, как и задачи, находятся не только у нас в голове, они — там и сям, в производстве актуального исторического мира.) Во всех этих выражениях — “особые и примечательные точки”, “корпус присоединений”, “конденсация особенностей” — мы не должны видеть математические метафоры, либо метафоры физические в выражениях “точки плавления, замерзания...”, либо лирические или мистические — в словах “любовь и ярость”. Категории диалектической Идеи, объем понятий дифференциального исчисления (mathesis universalis, но также и общая физика, психология, общая социология) соответствуют Идее во всех областях ее множества. Поскольку в каждой Идее есть и революционное, и любовное, то они всегда — неровный свет любви и ярости, вовсе не дающий естественного освещения.
Самое важное в философии Шеллинга — рассмотрение сил. Как несправедлива в этом отношении критика Гегеля (о черных коровах). Из двух философов именно Шеллинг заставил различие выйти из ночи Тождества, с молниями более острыми, более разнообразными, более устрашающими, чем молнии противоречия: с постепенностью. Ярость и любовь являются силами Идеи, которые развиваются, исходя из μη όν, то есть не из негативного или из небытия (ούχ ον), а из проблематичного бытия или из несуществующего, имитационного бытия существований по ту сторону обоснования. Бог любви и Бог гнева не лишние для того, чтобы иметь Идею. A, А2, А3 создают игру депотенцирования и чистой потенциальности, свидетельствуя в философии Шеллинга о наличии дифференциального исчисления, адекватного диалектике. Шеллинг был лейбницеанцем. Но и неоплатоником тоже. Великое неоплатоническое безумие, решавшее проблему Федра, нагромождает, втискивает друг в друга Зевсов метод истощения и наращивания сил: Зевс, Зевс 2, Зевс 3... Именно здесь разделение обретает всю свою значимость, заключающуюся не в ширине дифференциации видов одного рода, но в глубине выведения и потенцировании, уже в опред