пособно порождать себя самое, независимо от требований представления, в ходе множественного как такового, определяя соответствующие Идеи части, связи и особенности в тройном обличии принципа определимости, взаи-моопределения и полного определения. Но на каком же именно фоне рождается и развивается множественное основание, в какую необоснованность погружается, какая игра, какая лотерея нового типа порождает его особенности и дистрибуции, несводимые ко всему рассмотренному нами? Короче, достаточное основание, обоснование удивительно коленчато. С одной стороны, оно склоняется к тому, что обосновывает, к формам представления. Но с другой стороны, оно уклончиво, погружается в необоснованность по ту сторону обоснования, противящегося любым формам и не поддающегося представлению. Если различие — невеста, Ариадна, она переходит от Тезея к Дионису, от обосновывающего принципа к всеобщему “краху”.
Ведь обосновывать, значит определять неопределенное. Но это не простое действие. Когда дается определение, оно не ограничивается приданием формы, информированием материалов в виде категорий. Что-то поднимается со дна на поверхность, не обретая формы, скорее, проскальзывая между формами, — автономное безликое существование, неформальная основа. Это дно, оказавшееся на поверхности, называется глубиной, бездонностью. Наоборот, отражаясь в нем, формы распадаются, любая модель рассыпается, все лики умирают; сохраняется лишь абстрактная линия как абсолютно адекватное определение неопределённого — молния, равная тьме; кислота, равная основанию; различение, адекватное тьме в целом: чудовище. (Определение, не противостоящее неопределенному и не ограничивающее его). Вот почему пары материя-форма совершенно недостаточно для описания механизма детерминации; материя уже информирована, форма неотделима от смоделированного species* или morphe**, система защищена категориями. Действительно, эта пара — целиком внутри представления, она определяет его первоначальное состояние, зафиксированное Аристотелем. Ссылки на дополнительность силы и содержания как достаточного основания формы, материи и их объединения — уже прогресс. Но еще глубже и опаснее пара: абстрактная линия — бездонность, разрушающая материалы и разбивающая смоделированное. Мышление как чистая детерминация, абстрактная линия, должно столкнуться с бездонностью неопределенного. Неопределенность, бездонность — в то же время и свойственное мышлению животное начало, врожденность мышления: не та или иная животная форма, но глупость. Ведь если мышление мыслит лишь насильно, под принуждением, оставаясь тупым, пока ничто не заставляет его мыслить, не значит ли это, что его побуждает мыслить и существование глупости, учитывая, что оно не мыслит без принуждения? Повторим вслед за Хайдеггером: “Нас в наибольшей мере заставляет задуматься то, о чем мы еще не думаем”. Мышление — наивысшая детерминация, противовес глупости как адекватной ей неопределенности. Глупость (а не ошибка) — наибольшее бессилие мышления, но и источник его высшей власти над тем, что заставляет мыслить. Таково чудесное приключение Бувара и Пекюше, или игра бессмыслицы и смысла120. В результате неопределенное и определение остаются равными, не продвигаясь вперед, всегда равными друг другу. Странное повторение возвращает их к прялке или, скорее, все той же парте на двоих. Шестов усматривал в Достоевском выход, то есть завершение и исход из Критики чистого разума. Позвольте нам на мгновение увидеть в Буваре и Пекюше выход из Рассуждения о методе. Cogito — это глупость? Это с необходимостью нонсенс в той мере, в какой само это предположение претендует на смысл. Но это и бессмыслица (как показал Кант) в той мере, в какой определение Я мыслю претендует на непосредственную соотнесенность с неопределенным существованием Я существую, не придавая форму определению неопределенного. Субъект картезианского cogito не мыслит, у него лишь есть возможность мыслить; он тупо уперся внутри этой возможности. Ему недостает формы определимого: не специфики, не специфической формы информации материи, не памяти, информирующей настоящее, но чистой пустой формы времени. Пустая форма времени вводит, учреждает Различие в мышление, исходя из которого мыслится различие неопределенного и определения. Оно располагает по обе стороны от себя Я, расколотое абстрактной линией, и пассивный мыслящий субъект, вышедший из созерцаемой им бездонности. Оно побуждает мышление мыслить, ведь мышление мыслит лишь посредством различия, вокруг этой точки исчезновения. Различие, или форма определимого, заставляет работать мысль, то есть механизм неопределенного и определения в целом. Подобно живописи, теория мышления нуждается в революционном переходе от репрезентации к абстрактному искусству; таков предмет теории мышления вне образности.
Репрезентация, особенно доведенная до бесконечности, пронизана предчувствием бездонного. Но становясь бесконечной, чтобы взять на себя различие, она представляет бездонное как совершенно недифференцированную пропасть, универсальность без различия, безразличное черное ничто. Ведь репрезентация сначала соединила индивидуацию с формой Я и материей мыслящего субъекта. Действительно, Я для нее—не только высшая форма индивидуации, но и принцип узнавания и идентификации любого индивидуального суждения, направленного на вещи: “Все тот же воск...” Репрезентация требует, чтобы каждая индивидуальность была личной (Я), а каждая особенность — индивидуальной (Мыслящий субъект). Итак, там где перестают говорить Я, прекращается и индивидуация, а там, где кончается индивидуация, кончается и всякая возможность особенного. Исходя из этого, лишенное основы вынуждены представлять как лишенное всякого различия — ведь у него нет ни индивидуального, ни особенного. Это еще заметно у Шеллинга, Шопенгауэра, даже первого Диониса из Рождения трагедии: их лишенное основы не переносит различия. Между тем мыслящий субъект как пассивный мыслящий субъект—лишь одно из событий, происходящих в предварительных полях индивидуации: он воспринимает и созерцает факторы индивидуации такого поля и формируется в точке пересечения их рядов. Аналогично, Я как треснувшее Я пропускает все Идеи, определенные своими особенностями, в свою очередь предваряющие поля индивидуации.
Индивидуация как индивидуирующее различие — до-Я, до-мыслящцй субъект в той же мере, в какой особенность как дифференциальная детерминация доиндивидуальна. Мир безличных индивидуаций и доиндивидуальныых особенностей — таков мир Безличного, или “их”, несводимый к повседневной банальности; напротив, это мир, где готовятся встречи и пересечения, последний лик Диониса, истинная природа глубинного и бездонного, превосходящая репрезентацию и вызывающая симулякры. (Гегель упрекал Шеллинга за погружение в безразличную ночь, где все кошки серы. Но когда в усталости и тоске нашего необразного мышления мы шепчем “о, кошки”, “они преувеличивают” и т. д., по спине у нас так и бегают мурашки предчувствия различий; тьма эта столь дифференсирована и дифференсирующа, хотя и не идентифицирована, едва или вовсе не индивидуирована; столько различий и особенностей агрессивно распределяются; столько симулякров встают в этой ночи, ставшей бессонной, чтобы составить мир “безличного” и “их”)121. Необоснованность лишена различий, хотя и кишит ими — такова крайняя иллюзия, внешняя иллюзия репрезентации как результат всех внутренних иллюзий. И что такое Идеи с их учреждающей множественностью, как не муравьи, вползающие и выползающие из трещины Я?
Симулякр — это система, в которой различное соотносится с различным посредством самого различия. Такие системы интенсивны; они глубинно укоренены в сущности интенсивных количеств, коммуницирующих посредством различий. Наличие условий подобной коммуникации (малое различие, близость и т. д.) должно побудить нас уверовать не в предварительное условие подобия, но лишь в частные свойства интенсивных количеств как делящихся, но не делящихся без изменения сущности в соответствии со свойственным им порядком. Что касается подобия, оно представляется нам результатом функционирования системы, подобно “эффекту”, который ошибочно принимают за причину или условие. Короче, систему симулякра необходимо описывать посредством понятий, изначально кажущихся совершенно отличными от категорий репрезентации: 1) глубина, spatium, где образуются интенсивности; 2) формируемые ими расходящиеся ряды, очерченные ими поля индивидуации (факторы индивидуации); 3) связывающий их “темный предшественник”; 4) соединения, внутренние переклички, последующие вынужденные движения; 5) учреждение в системе пассивных мыслящих субъектов и субъектов-личинок, а также формирование чистых пространственно-временных динамизмов; 6) качества и пространства, виды и органы, формирующие двойную дифференсиацию системы и перекрывающие предыдущие факторы; 7) центры упаковки, свидетельствующие, тем не менее, о стойкости этих факторов в развернутом мире качеств и пространств. Система симулякра утверждает расхождение и смещение; единственное соединение, единственное совпадение всех рядов — поглощающий их бесформенный хаос. Ни у одного ряда нет преимущества перед другими, ни один не обладает тождестовом образца либо подобием копии. Ни один не противостоит другому и не аналогичен ему. Каждый состоит из различий и коммуницирует с другими посредством различий различий. Венчающие анархии заменяют иерархии репрезентации; кочевые дистрибуции — оседлые дистрибуции репрезентации.
Мы вцдели, каким образом эти системы являются местом актуализации Идей. Идея в этом смысле не едина и не множественна: это множественность, состоящая из дифференциальных частей, дифференциальных связей между частями и особенностей, соответствующих этим связям. Три измерения — части, связи и особенности — составляют три аспекта множественного основания: определяемость или принцип количественности, взаимоопре-деление или принцип качественности, полная детерминация или принцип потенциальности. Все три проецируются на идеальное темпоральное измерение постепенной детерминации. Следовательно, существует эмпиризм Идеи. В самых разных случаях мы должны задаться вопросом, действительно ли перед нами идеальные элементы — нефигуративные, нефункциональные, но взаимо-определяемые в системе дифференциальных отношений (нелокали-зуемые мыслительные связи). Например: являются ли таковыми физические частицы, и какие именно? относится ли это к биологическим генам? к фонемам? Мы также должны спросить себя, какая дистрибуция особенностей, какое распределение особенных и регулярных, примечательных и обычных точек соответствует ценности отношений. Особенность — исходная точка ряда, распространяющаяся на все обычные точки системы вплоть до приближения к другой особенности; последняя порождает другой ряд, то сходящийся, то расходящийся с первым. Идея обладает силой утверждения расхождения, устанавливает своего рода перекличку между расходящимися рядами. Вероятно, для самой философии понятия особенного и регулярного, примечательного и обычного имеют гораздо большее онтологическое и эпистемологическое значение, чем понятия истинного и ложного, соотносящиеся с представлением ; ведь то, чт