Это тем" более справедливо по отношению к понятиям свободы и номинальным концептам. Слова и действия людей порождают материальные или голые повторения в качестве эффекта более глубоких повторений иной природы (“эффекта” в тройном смысле — каузальном, оптическом, в плане одежды). Повторение — это ложный пафос, философия повторения — это патология. Но существует столько патологий, вложенных друг в друга повторений. Когда одержимый первый, второй раз повторяет церемониал; когда он повторяет нумерацию — 1,2,3 — он приступает к экстенсивному повторению элементов, противоречащему и меняющему другое повторение, всегда вертикальное и интенсивное в смещающемся прошлом, маскирующемся в системе чисел и разов. Это эквивалент космологического доказательства в патологии: горизонтальная цепь причин и эффектов в мире требует внемировой обобщающей Первопричины как вертикальной причины результатов и причин. Два раза синхронно повторяют, но это не одно и то же повторение: один раз механически и материально, в ширину, второй раз символически, посредством симулякра, в глубину; первый раз повторяют части, второй — целое, от которого зависят части. Два эти повторения не происходят в одном измерении, они сосуществуют; первое — мгновения, второе — прошлое; одно частично, другое целостно; и, разумеется, глубинное, “продуктивное” — не на виду, не наиболее “эффектное”. Вообще, оба повторения вступают в такое число различных связей, что для различения случаев их возможных сочетаний был бы нужен весьма систематический клинический анализ, кажется, еще не произведенный. Рассмотрим жестуальные или лингвистические сочетания, итерации бредового или шизофренического типа. Они уже не представляются свидетельствами воли, способной вложить объект в рамки церемонии; они скорее функционирую т как рефлексы, свидетельствующие об общем крахе вложения (отсюда невозможность для больного вволю повторять в ходе испытаний, которым его подвергают). Тем не менее “невольное” повторение зависит не от афазических или амнезических нарушений, как это предполагалось в негативном объяснении, но от подкорковых повреждений и изменений “тимии”. Не является ли это другим способом негативного объяснения повторения, как если бы больной дегенерировал в примитивном неинтегрированном движении по кругу? Действительно, в итерациях и даже стереотипах следует заметить постоянное присутствие сокращения, проявляющегося, по крайней мере, в гласных или консонансах-паразитах. Так, у сокращения по-прежнему два аспекта, посредством одного оно соотносится с изменяемым элементом физического повторения, посредством другого — с повторяемой на разных уровнях психической целостностью. В этом смысле признают сохраняющуюся в каждом стереотипе, даже гебефреническом челюстном скрежете, интенциональность, состоящую за неимением объекта во вложении всей психической жизни в фрагмент, жест или слово, само становящееся элементом другого повторения: таков больной, все быстрее вращающийся на одной ноге, выпрямив другую, чтобы оттолкнуть человека, который может подойти сзади, изображая, таким образом, свое отвращение к женщинам и страх, что они застигнут его врасплох124. Сугубо патологично то, что, с одной стороны, сокращение не обеспечивает перекличку синхронно дифференсиально “задействованных” двух или нескольких уровней, но сдавливает, втискивает их в стереотипный фрагмент. С другой же стороны, сокращение не вы-клянчивет у элемента различие или изменение, благодаря которым возможно его повторение в пространстве и времени, организованным волей; напротив, оно превращает само изменение в повторяемый элемент, считает себя объектом ускорения, из-за которого как раз и невозможно голое повторение элемента. Таким образом, итерации и стереотипы отличаются не столько независимостью чисто механического повторения, сколько специфической хрупкой связью двух повторений и того процесса, посредством которого одно из них становится и остается причиной другого.
Повторение — это сила языка; оно включает Идею всегда избыточной поэзии, а вовсе не негативное объяснение ввцду нехватки номинальных концептов. В соответствии с характеризующими их особенностями, сосуществующие уровни психической целостности могут рассматриваться как актуализирующиеся в дифференси-рованных рядах. Эти ряды способны перекликаться под воздействием “темного предшественника”, значащего фрагмента для той целостности, где сосуществуют все уровни: то есть каждый ряд повторяется в другом, в то время как предшественник перемещается по уровням, маскируясь во всех рядах. Сам же он не принадлежит какому-либо уровню или ступени. В случае вербальных рядов мы называем “словом высшего уровня” то, которое указывает на смысл предыдущего. Но лингвистический предшественник, преимущественно эзотерическое или поэтическое слово (объект=х) трансцендентно всем уровням в той мере, в какой стремится высказать себя и собственный смысл, предстает как вечно неуместная переодетая бессмыслица (у тайного слова, Снарка или Блиттури, нет смысла...) И все вербальные ряды создают некие соотносящиеся с ним “синонимы”, сам же он играет роль “омонима” по отношению ко всем рядам. Итак, язык организует свою систему в целом как одетое повторение благодаря своей в высшей степени позитивной силе. Теперь самоочевидно, что наличные поэмы не обязательно соответствуют Идее поэзии. Для рождения наличной поэмы нам достаточно “идентифицировать” темного предшественника, наделить его по крайней мере номинальной тождественностью, короче, отелеснить резонанс; тогда дифференсированные ряды организуются в куплеты или стихи, как в песне, тогда как предшественник воплощается в старой песне, припеве. Куплеты крутятся вокруг припева. И что же лучше, чем песня, объединяет номинальные концепты и понятия свободы? Голое повторение происходит в таких условиях: повторение припева, как представляющего объект=х, и одновременно некоторых аспектов дифференсиро-ванных куплетов (мера, ритм или же стихотворная строка, рифмующаяся с припевом), в свою очередь представляющих взаимопроникновение рядов. Порой почти голые повторения даже заменяют синонимию и омонимию, как у Пеги и Раймона Русселя. А сам гений поэзии отождествляется с повторами в чистом виде. Но гений этот прежде всего присущ Идее, ее способу производства необработанных повторений исходя из более тайного повторения.
И все же дистинкции обоих повторений еще недостаточно. Дело в том, что второе повторение причастно ко всем двусмысленностям памяти и обоснования. Оно включает в себя различие, но лишь между уровнями или ступенями. Как мы видели, сначала оно появляется в виде сосуществующих в себе кругов прошлого; затем, в виде круга сосуществования прошлого и настоящего; наконец — круга всех преходящих настоящих, сосуществующих с объектом = х. Короче, метафизика заключает в круг physis, физику. Но как избежать покрытия глубинного повторения вдохновляемыми им голыми повторениями, иллюзии примата сырого повторения? Тогда как обоснование возвращается к представлению обоснованного, круги начинают вращаться в темпе Одинакового. Вот почему круги всегда казались нам разорванными вследствие третьего синтеза, когда обоснование исчезаете необоснованности, где Идеи освобождаются от форм памяти, смещение и маскировка повторения соединяются с расхождением и децентрализацией как силами различия. Сначала — прямая линия пустой нецикличной формы времени; по ту сторону памяти — инстинкт смерти; по ту сторону резонанса — навязанное движение. Повторение, “делающее” различие — по ту сторону голого и одетого повторения, лишенного различия либо содержащего его. По ту сторону обоснованного и обосновывающего повторения — повторение краха, от которого одновременно зависят сковывающее и освобождающее, умирающее и живущее в повторении. По ту сторону физического, психического или метафизического повторения — повторение онтологическое? Функция последнего — не удаление двух других, но, с одной стороны, наделение их различием (выклянченным или включенным), с другой — создание поразительной иллюзии, препятствующей усугублению ошибки смежности, в которую они впадают. А высшее повторение, высший театр, с одной стороны, заключает в себе все; с другой же стороны, выбирает из всего.
Быть может, высший объект искусства — синхронная игра всех этих повторений, с их сущностным и ритмическим различием, взаимным смещением и маскировкой, расхождением и децентрализацией; их взаимовложенность и поочередное окутывание иллюзиями, чей “эффект” всякий раз иной. Искусство не подражает именно потому, что повторяет, повторяет все повторения исходя из внутренней силы (подражание — копия, а искусство — симулякр, оно превращает копии в симулякры). Даже наиболее механическое, повседневное, привычное, стереотипное повторение находит себе место в произведении искусства, так как всегда смещено по отношению к другим повторениям, если уметь извлечь из них различие. Ведь нет другой эстетической проблемы, кроме включения искусства в повседневную жизнь. Чем более стандартизированной, стереотипной, подчиненной ускоренному воспроизводству предметов потребления предстает наша жизнь, тем более связанным с ней должно быть искусство, чтобы вырвать у жизни ту маленькую разницу, которая синхронно действует между другими уровнями и повторениями; заставить резонировать обе крайности обычных рядов потребления инстинктивным рядам разрушения и смерти, объединив, таким образом, картины жестокости и глупости, обнаружив под потреблением лязганье гебефренической челюсти, а под страшнейшими военными разрушениями — все те же процессы потребления; эстетически воспроизвести иллюзии и мистификации, составляющие реальную сущность этой цивилизации, чтобы Различие наконец было выражено с яростной силой повторения, способной установить весьма странный отбор, то или иное противоречие, то есть свободу конца этого мира. В каждый вид искусства встроены свои техники повторения, чья критическая революционная сила может достичь высшего уровня, чтобы увести нас от унылых повторений привычки к глубинным повторениям памяти, затем — к высшим повторениям смерти, ставящей на карту нашу свободу. Мы хотим привести лишь три примера, какими бы различными и разрозненными они ни были: способ сосуществования всех повторений в современной музыке (таково углубление лейтмотива в Войцехе Берга); способ доведения копии, копии копии и т. д в живописном Поп-Арте до высшей точки переворачивания, превращения в симулякр (таковы замечательные серии “рядов” Уорхола, сочетающие все повторения — привычки, памяти и смерти); романный способ, при котором из сырых механических привычных повторений можно извлечь небольшие изменения, в свою очередь движущие повторениями памяти ради высшего повторения, когда жизнь и смерть поставлены на карту. Если не вводить новый отбор, воздействующий на целое, все эти смещенные по отношению друг к другу повторения будут сосуществовать (Изменение Бютора; или же В прошлом году в Ма-риенбаде свидетельствуют об особых техниках повторения, которыми кино располагает, либо изобретает их).