И тогда Лене хочется выбежать из избы и идти туда, куда зовет песня, идти в луга и поля…
А нынче услышала она Илюша, и ей почему-то захотелось достать свой старенький девичий альбом. Вот он, этот альбом. Вот большая фотография, где Лена сидит с однокурсниками но педучилищу. Сколько тогда было сохнувших по ней ребят! Вот их отдельные фотографии, на обороте — трогательные надписи в стихах. Кое-кто прибегал к помощи классиков, а кто-то выписывал стихи и собственного сочинения. А вот прямо на странице написано:
Да, мне нравилась девушка в белом,
А теперь я люблю в голубом…
Целая история тогда вышла с этой надписью.
Сделал ее однокурсник Алеша, когда Лене исполнилось семнадцать лет. Пришел он на день рождения вместе со своей знакомой девушкой Таней. И вместо подарка написал в альбом это двустишие. Девчата попросили, чтобы он прочитал написанное вслух, а как только он это сделал, все поглядели на одетую в голубое платье Лену. Подруги-то просто поглядели, а Таня встала и убежала, а потом недели две даже не разговаривала с Леной. И лишь спустя чуть ли не полгода обе они узнали, что это были стихи Есенина. Какие же глупые, какие наивные тогда они были, если ревновали всего-навсего из-за стихов…
Легкий ветерок проникает сквозь неплотно закрытое окно, колышет свет в лампе. А с пруда доносится грустная песня, в которой парень зовет девушку в зеленые поля и луга, на белые, совсем белые от цветущей черемухи берега Цивиля… Только и луга еще не цветут, и поля еще черные, и Цивиль только-только освободился от льда. Но имеет ли это какое-нибудь значение?! Да и кто сказал, что именно об этом поет Илюш? Может, совсем и не Илюш это поет, а поет душа Лены…
И вот они шли, шли н остановились у знакомых ворот. Знакомых и для Лены, и для ее провожатого.
В клубе, когда танцевали, в перерывах между танцами они почти все время разговаривали, торопились наговориться, торопились узнать друг о друге то или это. А вот сейчас поглядели друг на друга и как-то сразу поняли, что это не последняя их встреча, что впереди еще много будет таких встреч и у них будет время поговорить. А сейчас можно и помолчать. И они молчат.
— Посидим, — предлагает Лена.
И они идут к скамье, что стоит вдоль изгороди рядом с воротами. Такие скамьи стоят у каждого дома. По вечерам на них сидят хозяева с соседями, провожая уходящий день, а по ночам — ребята с девушками.
Такие скамьи стоят у каждого сявалкасинского дома. II эта — похожая на все остальные. Похожая? Нет. Эта скамья — одна на все Сявалкасы. Потому что именно на ней когда-то просиживал ночи напролет Павел с Г алей.
И только они сели — загорланил петух, возвещая полночь. Лена тихонько вздохнула и взяла руку Павла в свои озябшие руки.
— Павел, скажи… только без утайки… скажи, правда, что ты… с Марьей… ну… встречаешься?
Павел почувствовал, как наливается жаром его лицо, а мысли и чувства пришли в смятение, и попробуй разберись в них…
Рано или поздно, не Лена, так другая все равно спросит об этом, и, значит, все равно надо будет отвечать. Но… но, если сказать правду, то поползут только лишние слухи и каково будет Марье, если дело дойдет до семейного скандала? Нет, ничего этого он не хочет. Он просто скажет Марье при встрече, что все, что было, — то было. И все. А Лене он скажет… Не оттолкнет ли он от себя и Лену, если скажет правду? Может быть. Но врать он все равно не умеет, а если и соврет — потом будет мучиться всю жизнь.
И он сказал:
— Да, встречались.
И опять оба замолчали.
По небу, распушив огненный хвост, пролетела падучая звезда.
— Я так и знала, что ты врать не способен… Ну, а теперь проводи меня до ворот и — до свиданья.
Еще немного помолчала и уточнила:
— До завтра!
— До завтра! — как эхо, отозвался Павел.
2
Уж кто-кто, а Трофим Матвеевич прекрасно понимал, что ему представляется редкая возможность показать себя. Показать, а заодно и доказать, что руководит он колхозом не хуже некоторых прославленных председателей, коих зовут в газетах то ветеранами, то маршалами колхозного строя.
На совещании в райкоме Василий Иванович изрядно подпортил дело, выговаривая ему за покупку скота у колхозников. Но Владимир Сергеевич на прощанье довольно прозрачно намекнул, что дни секретаря райкома сочтены,' что обком в самое ближайшее время сделает нужные оргвыводы.
Остается задача уломать Кадышева. Но он его-таки уломает. Видел он их на своем веку, таких правдолюбцев, и знает, сколько их сушеных на фунт идет! Скольких он принимал на работу продавцами, и каким бы идейным ни был — до первой растраты. Потом делаются шелковыми. Объездим и Кадышева. Жизнь, товарищ Кадышев, — не чистый лист бумаги, где можно сочинять и выводить, что твоей душе хочется. Жизнь — уже исписанная книга, и если хочешь что-то изменить, надо научиться вычеркивать и дописывать…
Обложившись подшивками газет, Трофим Матвеевич допоздна засиделся в своем председательском кабинете. Написать обращение — это тебе не огурец с грядки съесть и не протокол заседания правления оформить. Обращение будет напечатано на первых страницах республиканских газет на русском и чувашском языках. И потом сколько еще раз о нем будет упомянуто, сколько месяцев, а может и лет будет склоняться фамилия Прыгунова как инициатора, застрельщика, запевалы, сколько лет она, эта фамилия, будет мозолить глаза всяким-разным колхозным маршалам…
Позвонили со станции, сказали, что завтра утром прибудут три вагона удобрений.
Очень хорошо! Какой колхоз еще получал столько золота за один раз?! С удобрениями нам по плечу любое обязательство. Завтра же надо собрать общее собрание и все решить. А чтобы людям не месить грязь — соберем-ка его рано утром, часов в шесть. По морозцу придут все, за час управимся, а в семь, прямо с собрания — на работу.
Собрание немного затянулось, но это бы еще полбеды. А вот опять Кадышев поставил ему подножку — это уже не на шутку начинало сердить Трофима Матвеевича. И как это он сразу не раскусил этого молокососа, еще когда только парторгом намечали!.. Дед Мигулай туда же полез на трибуну. Нет бы сказал два слова с места — полез вперед. Всего и сказал-то:
— Незачем столько земли под горох занимать, если он у нас растет, как волосы на моей голове, — и наклонил свою глупую лысую голову перед собранием, будто до этого его лысины никому и видеть не приходилось.
Ну, конечно, хохот пошел, шуточки посыпались, и все, что он, председатель, только что говорил, все это мигулаевская лысина закрыла.
Мигулай дал запевку, а Кадышев подтянул. Этот уже вышел на трибуну с цифрами в руках: сколько собирали гороха и год, и три, и пять лет назад… Надо сказать в бухгалтерии, чтобы без моего разрешения никому никаких цифр не давали! А то получается, что сами же ими по себе и бьем…
Ну, правда, сам же Кадышев ему, Трофиму Матвеевичу, и помог. Конечно, хотеть он этого вряд ли хотел, просто по молодости, по глупости нечаянно помог. Он предложил площади под горохом за счет пара увеличить вдвое и, удобрив их, вдвое же повысить урожайность. А это как раз то, что Трофиму Матвеевичу и надо. Одно плохо: собрание вел вроде бы председатель, а шло оно не за председателем, а за Кадышевым. Это же просто так получилось, что Кадышев как бы линию председателя провел. На самом-то деле он гиул свою собственную линию, а Трофиму Матвеевичу только останется радоваться, что его линия совпала с кадышевской. А если в чем другом не совпадет?..
В коридоре послышались шаги, шум, смех. Открылась дверь, и в кабинет, один за другим, начали заходить бригадиры. Вместе с бригадирами пришел и Павел.
— Подпишите обращение, сегодня надо отправить.
Трофим Матвеевич положил переписанное начисто обращение на край стола. Бригадиры по очереди подходили и, не читая, подписывались. Последним подошел Кадышев, подставил стул, начал читать. И вскоре же потянулся к ручке, воткнутой в прибор, и начал исправлять ошибки и неправильные обороты.
— Зря стараешься, — усмехнулся Трофим Матвеевич. — В газете доведут до нужной кондиции и без нас… А вы (это к бригадирам) чего время терять? — ступайте по местам, все три вагона надо нынче же вывезти.
Бригадиры ушли, а Павел все еще корпел над листками обращения. Но вот и он дочитал его до конца, подписал и положил перед председателем.
— Ты подложил мне такую свинью, что, пожалуй, и за год не съесть, — Трофим Матвеевич старался говорить как можно спокойнее.
Павел вольно откинулся на спинку стула, выдержал пронзительный взгляд острых председательских глаз и тоже ровным голосом ответил:
— Нет, Трофим Матвеевич, я спас вас от большой глупости.
— Не много ли берешь на себя, парень? Смотри, не надорвись.
— Да нет, как раз… Я понимаю ваши благие намерения. Но вы же не горожанин, вы же должны знать, что с четырьмястами гектарами нам не справиться. Стоит во время уборки пойти дождю — а это у нас не такая уж редкость, — и горох осыпется и прорастет, и мы останемся у разбитого корыта.
— Весь народ выведем на косьбу.
— Выведи, скоси, а он в валках осыпется.
Трофим Матвеевич понимал, что все равно ему не переубедить парторга. Где-то в глубине души он даже чувствовал, что не так уж и неправ этот отнюдь не глупый парень. Однако же признаться себе в этом он не мог. Если в одном да в другом признавать правоту Павла — зачем тогда и весь этот огород городить, ночи не спать, себя не жалеть. Тогда просто надо сдать председательские дела. Сдать тому же Павлу. Быть на вторых ролях Трофим Матвеевич не привык.
Словно читая его мысли, Павел сказал, поднимаясь со своего места:
— И я не гений, и вы не гений. А еще и про то не надо забывать, что вокруг нас с вами — не одни дураки и совсем не лишне на них оглядываться, да к ним прислушиваться… Ну, я тоже пошел на шоссе, — и шагнул в коридор.
— Сопляк! — вырвалось у Трофима Матвеевича, и хотя сказал он это тихо, почти шепотом, по Павел, наверное, все же услышал.