Разломанное время. Культура и общество в двадцатом веке — страница 24 из 54

[67], очень влиятельным текстом 1880–1890-х годов. Генриетта Барнетт, вдова основателя Тойнби-холла в Ист-Энде[68], прикладывала все силы для того, чтобы превратить свой пригородный поселок Хэмпстед-Гарден[69] в общину, где бедные и богатые живут вместе в окружении природных красот и в комфорте – хотя, видимо, и без пабов. Она не задумывала это как поселок для класса преуспевающих профессионалов, в который в итоге все превратилось. Среди планировщиков и архитекторов этих общин были Патрик Геддес, Реймонд Анвин (построил Летчуэрт-Гарден-Сити и большую часть Хэмпстед-Гарден), Уильям Летеби (организовал новую Центральную школу искусств и ремесел при Совете Лондонского графства), при этом Анвин и Летеби были фабианцами, – все они были из круга тех, кто работал с Уильямом Моррисом.

И все же Движение искусств и ремесел не было лишь проектом утопии – оно производило сложные, оправданно дорогие предметы домашней обстановки и украшения. Оно создало тип меблировки и декорирования нового типа жилья среднего класса – а также украшения тех, кто его населял, если речь шла о женщинах. Это британское изобретение, поразившее континентальное воображение, было основополагающей частью традиции Рескина – Морриса, а именно – идея строительства ради красоты и комфорта, а не ради престижа. Континентальные идеологи вроде Мутезиуса и ван де Вельде вскоре тоже стали проповедовать этот подход, хотя и очень по-разному. Действительно, в странах, где индустрия роскоши имела сильную и живую традицию, как во Франции и в Австрии, британские «искусства и ремесла» воспринимались без учета их политической составляющей, как в Вене[70], или вовсе с другой политической составляющей, как во Франции[71]. И есть, конечно, очевидное зияние, если не противоречие, между Моррисом с его мечтой об искусстве народа и для народа и компанией, производящей очень дорогие изделия для меньшинства, которое может себе их позволить.

Это подводит меня ко второй из двух моих главных тем: трансформация среднего класса за десять лет до и в течение десяти лет после 1900 года. Я посвятил этому довольно много места в третьем томе своей истории XIX века, «Века империи», а также в предыдущей главе, но позволю себе кратко суммировать соображения, до сих пор кажущиеся мне убедительными. Начну с любопытного парадокса.

В течение XIX века, бывшего веком буржуазных завоеваний, члены преуспевавших средних классов верили в достоинства своей цивилизации, были вообще уверены в себе и в своей жизни и не испытывали, как правило, недостатка в деньгах; но только в конце столетия они стали жить, как говорят, «комфортабельно», имея в виду физические удобства. <…> Парадоксы «самого буржуазного» столетия заключались в том, что принятый образ жизни стал «буржуазным» сравнительно поздно <…> и что в своем истинно буржуазном виде он существовал лишь в течение коротких периодов[72].

Это стало очевидным как раз в момент появления ар-нуво, первого всепобеждающего и сознательно, запрограммированно «модернового» стиля. Недаром в одной из недавних книг говорится о «бесстыдной буржуазной комфортности ар-нуво»[73].

Для изменений в образе жизни среднего класса было четыре причины. Первая состояла в том, что демократизация политики ослабила чье бы то ни было общественное и политическое влияние, за исключением самых грандиозных, самых выдающихся личностей. Произошло смещение от образа жизни, при котором «грань между частной жизнью и публичным выставлением статуса и социальных амбиций могла быть незаметной», в сторону менее формального, по-настоящему приватного и приватизированного. Виктор Орта, великий бельгийский архитектор ар-нуво, описывает своих клиентов, в основном из среды благоденствующих профессионалов масонской ложи Les amis philanthropes, как «людей, чья профессия уберегает их от публичных жестов и интересов в политических делах, а чей прямой характер склоняет их скорее к уединению и красоте, чем к массам и общей вульгарности»[74]. Впрочем, это не мешало им быть антиклерикалами и иметь прогрессивные политические взгляды.

Второй причиной стало ослабление связи торжествующей буржуазии с пуританскими ценностями, которые были столь полезны в прошлом, в период первичного накопления капитала. Капитал уже был сколочен, или для этой цели больше не требовалось воздержание. Коротко говоря, тратить стало так же важно, как и зарабатывать, и даже те, кто не мог соревноваться со сверхбогатыми, научились тратить на комфорт и удовольствия. А это неизбежно означало большую значимость эстетических соображений, особенно когда эти траты делали женщины. Разве роль и миссия женщины в обществе, как писал Revue des Arts Décoratifs, заключалась не в том, чтобы воплощать «природную свежесть» в сезонной смене украшений и обстановки?[75] Разве удивительно, что символом Всемирной выставки 1900 года стала огромная скульптура Парижанки?

Третьей причиной стало ослабление связей внутри патриархальной семьи. С одной стороны, буржуазные женщины стали пользоваться значительной свободой, с другой – появилась самостоятельная категория «молодежи» – тех, кто находится между отрочеством и браком. Вспомним немецкое слово для модерна – Jugendstil, «стиль молодости». Процитирую самого себя: «С этого времени слова „молодой“ и „современный“ стали почти синонимами, а слово „современность“ стало подразумевать прежде всего перемены: обновление вкусов, обстановки, образа жизни. <…> [Это] не только вызвало к жизни новые формы досуга… но и сделало более значимой роль дома как окружения [и творения] женщины»[76]. Этот новый жизненный стиль в некотором смысле становится столь же обязательным, каким был старый. Я напомню здесь о крайне аномальном (во всех отношениях)буржуазном жилище, где жила с 1890 года чета знаменитых фабианцев – Беатрисы и Сиднея Уэбб. Их дом (обходившийся в 1000 фунтов в год, что было изрядной суммой по тем временам) задумывался главным образом как пространство для налаживания политических связей и штаб социальных реформ. Эстетика, домашний уют – словом, семейное и домашнее обустройство – беспокоили Беатрису Уэбб в последнюю очередь, и приемы четы отличались особенной беззаботностью в отношении удобства, еды и питья. И все же даже Беатрисе, как она сама пишет в дневнике, приходилось отрываться от более важных вещей в жизни, чтобы отправиться в Heal’s за обоями и шторами производства Уильяма Морриса.

Наконец, была и четвертая причина. Это заметный прирост тех, кто принадлежал, заявлял о своей принадлежности или всеми силами стремился принадлежать к «среднему классу» как таковому. Без сомнения, одним из связующих элементов внутри этого класса было потребление. «Все это поглощало их, как иного честолюбца поглощает его карьера, – писал Г. Дж. Уэллс в своем эдвардианском шедевре „Тоно Бенге“, – они представляли класс, который думал, говорил и мечтал только о собственности»[77]. Собственность, экспонируемая на этой выставке, по карману разве что миллионерам, но не будем забывать, что объекты модерна или артефакты, несущие в себе признаки этого течения – органические, растительные очертания и завитки, женские силуэты, окутанные струящимися волосами и тканями, – имелись во всех ценовых категориях и были действительно общедоступны. Когда в следующий раз окажетесь во Франции, обратите внимание на однофранковую монету. Ее дизайн создан в 1895 году с целью передать дух модернизма, эстетический и нравственный, и с тех пор его не меняли. А когда в конце 1980-х я писал о модерне в своем «Веке империи», я обнаружил, что помешиваю чай сделанной в Корее дешевой ложечкой, узор на которой был, очевидно, заимствован из модерна.

Но еще одним и даже, пожалуй, более важным элементом сознания среднего класса (поскольку финансовые возможности большинства желающих к нему примкнуть были слишком ограниченны, чтобы предаваться праздному потреблению) был комфортабельный домашний быт, предусматривающий непринужденный отдых дома, в специально предназначенной для этого гостиной. Такой быт предпочтительнее было вести подальше от низших классов, среди «себе подобных», то есть в районах и пригородах, заселенных представителями среднего класса, которые ходили за покупками в новые универмаги, как раз в то самое время в большом количестве возводимые новыми архитекторами. Именно для низшего слоя этих социальных групп массовое производство и удешевило артефакты в стиле модерн. Пригород становился важнейшей частью крупных городов. Хотя, конечно же, за пределами англосаксонского мира низшие слои среднего класса еще были далеки от модерна. Те, кто жил в центральноевропейской «вилле» или «коттедже», обладали значительно более высоким доходом и социальным статусом, чем те, кто жил в Верхнем Тутинге и над чьими интерьерами, имитирующими стиль либерти, издевался журнал «Панч» в 1894 году[78].

Что сделало модерн еще более «буржуазным» искусством, это то, что его взяли на вооружение буржуазные элиты, которые фактически управляли городами и модернизировали их, и использовали этот стиль для регионального или национального самовыражения. Возможность скрестить модернизм с подходящим национальным стилем, настоящим или выдуманным, была очень соблазнительной – азиатский модерн в Будапеште, северный в Хельсинки, славянский в Богемии. Барселона – прекрасный пример: урбанизация города совпала с «модернистским» стилем, которым упивалась местная каталонская буржуазия в расцвете силы и богатства, отделяя себя от закосневшей мадридской власти. Электрификация и местное ар-нуво, что характерно – по-каталонски называвшееся