Глава 15Мандарин во фригийском колпаке: Джозеф Нидэм
Если не считать изданной Стефаном Коллини знаменитой Ридовской лекции 1959 года, а также соответствующих страниц британской периодики того времени, мало что напоминает сегодня о великой битве вокруг доклада о «Двух культурах» (The Two Сultures), проложившего границу между кембриджскими наукой и искусством. Лекция Ч. П. Сноу провозглашала центральное место науки и знаменовала собой наступление на «интеллектуалов-гуманитариев»; сам Сноу (1905–1980) сегодня почти забыт, и совершенно незаслуженно, потому что его тяжеловесные романы о надежде, власти и авторитете сообщают нам очень многое об общественной и академической жизни той эпохи. В определенном смысле это был спор о 1930-х – периоде возвышения и славы для ученых и, наоборот, унижения, обесценивания и забвения для разочарованных поэтов. В более узком смысле это были арьергардные бои в Кембридже между представителями искусств и уверенными в себе естественными науками, которые полным ходом двигались к своим 82 Нобелевским премиям, понимая, что будущее величие (и материальное благополучие) университета находится, по сути, в их руках. Вероятно, именно эта уверенность ученых в будущем и возмущала более всего корифеев искусств. В более же широком смысле дебаты велись вокруг связи разума и воображения. С точки зрения Сноу, представители научного сообщества обладали и тем и другим, в то время как представители гуманитарного крыла интеллектуалов были неисправимо ущербными из-за своего невежества и недоверия к науке и будущему. Только одна из этих двух культур имела реальный вес.
Сноу переигрывал, хотя и не в такой абсурдной степени, как его главный оппонент Ф. Р. Ливис, но по большому счету был прав. В первой половине ХХ столетия пропасть между этими двумя культурами была, вероятно, глубже, чем когда-либо, по крайней мере в Британии, где уже в средних школах, у подростков, начиналось разделение между «искусствами» и «науками».
Действительно, интеллектуалы-гуманитарии оказывались отрезанными от естественных наук, но не наоборот, поскольку базовым образованием для высших слоев общества всегда было гуманитарное, а уже из этой среды в основном выделялось маленькое сообщество ученых.
Тем не менее наблюдался и впрямь разительный контраст между уровнем знаний и интересов ученых-естественников межвоенной эпохи – в целом, хотя и не без исключений, тяготевших к биологии – и ограниченностью гуманитариев. Ведущая группа поэтов 1930-х, за вычетом, возможно, Эмпсона, восхищалась технологиями (о чем свидетельствуют все эти пилоны в их стихах), но, в отличие от поэтов-романтиков начала XIX века, не ощущала, что живет в эпоху научных чудес. Как заметил Дж. Б. С. Холдейн, Шелли и Китс были последними поэтами, которые еще были в курсе достижений в области химии. Ученые, напротив, могли читать лекции о персидском искусстве (Бернал), писать книги об Уильяме Блейке (Броновски), получать почетные степени в музыке (К. Х. Уоддингтон), заниматься сравнительным изучением религий (Дж. Б. С. Холдейн) и, что, наверное, важнее всего, не терять исторического чувства и писать об истории.
Кроме того, они с легкостью сочетали артистическое и научное воображение с кипучей энергией, свободной любовью, эксцентричностью и радикальными политическими взглядами. Эта смесь очень характерна для межвоенной эпохи, в особенности для 30-х годов. И никто, пожалуй, не обладал ей в столь явной степени, как Джозеф Нидэм (Ли Юис на мандаринском диалекте китайского) – вероятно, наиболее интересный мыслитель среди созвездия блестящих «красных» ученых этого десятилетия. В частности, его отличала необычная способность сочетать революционные взгляды и поведение с принятием правил игры истеблишмента, согласно которым он стал сперва магистром, а затем и кавалером ордена Почета. Не каждому в годы холодной войны удавалось сохранить карьеру, обвиняя США – необоснованно – в использовании бактериологического оружия в Корейской войне.
Разумеется, достижения Нидэма впечатляют. Его великая работа «Наука и цивилизация в Китае» (Science and Civilisation in China) преобразила соответствующие направления науки на Западе и, в значительной степени, в самом Китае. Этот колоссальный проект вполне естественно занял большую часть новой яркой биографии ученого, написанной Саймоном Уинчестером (в американском оригинале книга называлась «Человек, который любил Китай» (The Man Who Loved China)). Однако вся жизнь Нидэма до обращения его интересов к Китаю уместилась там в двадцать три довольно беглых странички. Без ущерба для столь хорошо написанной и заслуженно успешной книги можно отметить, что она вряд ли может претендовать на взвешенную оценку своего замечательного и обделенного вниманием героя[101].
Первый том «Науки и цивилизации в Китае» был охарактеризован – причем критиком, далеким от симпатий к политическим пристрастиям и личности Нидэма, – как «вероятно, величайшее достижение исторического синтеза и межкультурной коммуникации, принадлежащее перу одного человека». Масштаб и актуальность этого труда для современности не позволяют сомневаться в том, что автор войдет с ним в историю. Хотя Нидэм и был избран в Королевское общество в 41 год после публикации большого тома «Биохимии и морфогенеза», его собственные научные достижения вряд ли когда-либо достигали уровня Нобелевской премии, а в роли вдохновителя чужих научных свершений его превосходили Дж. Д. Бернал и Дж. Б. С. Холдейн. Однако он уже показал себя отличным историком науки (и ввел ее в качестве самостоятельной дисциплины в Кембридже несколько лет спустя), создав трехтомную «Химическую эмбриологию»[102]. Этот труд не только подытоживал состояние данной научной области, но и предлагал ее исчерпывающую историю (и предысторию). Уже после своего ухода в китайскую проблематику Нидэм написал прекрасное введение к книге «Химия жизни»[103], где излагал «пренатальную историю химии», называл древние верования в «дыхание жизни» «пневматической протофизиологией» и прослеживал связи между алхимией и изобретением бенедиктина и других монастырских ликеров. Более неожиданной оказалась его небольшая, но весьма популярная книга о левеллерах и английской революции, изданная под псевдонимом Генри Холореншоу.
История и общественная деятельность составляли ядро «красной науки» в 1930-е годы. Можно только поражаться размаху и интенсивности академической и общественной деятельности этих ученых. В случае Нидэма она нашла отражение в букве S в составе аббревиатуры UNESCO (United Nations Educational, Scientific and Cultural Organization), где он стал основателем и первым директором секции естественных наук (1946–1948). Даже на этой должности он не пренебрегал историей, хотя проект научной и культурной истории человечества, в котором Нидэм принимал участие, сейчас уже давно всеми забыт.
История имела важнейшее значение для «красных» ученых не только потому, что они осознавали свою эпоху как время необычайных перемен. Смысл развития и преобразования во времени – хотя бы в случае вечной проблемы происхождения жизни – связывал точные науки с самыми волнующими проблемами биологии. Все они вместе, в свою очередь, были вовлечены в меняющиеся отношения между наукой и обществом. Все воспоминания того времени единогласно передают поразительные впечатления от советских докладов, прозвучавших на Лондонском международном конгрессе истории науки в 1931 году, где СССР был представлен необыкновенно достойной делегацией. Их марксистский уклон глубоко поразил британцев (в том числе и Нидэма, который участвовал в конгрессе) не столько своим качеством, сколько тем, какие перспективы в отношениях между наукой и обществом открывали эти доклады. Конгресс 1931 года и открытие Китая в 1937-м считаются двумя ключевыми событиями, которые определили всю жизнь Нидэма.
Насколько нам сейчас известно, марксист Нидэм никогда не был членом Компартии, хотя его характерное «сектантское рвение»[104] делало его бóльшим радикалом, пусть инстинктивным, чем даже более упертые представители левого крыла. Он надоумил Холдейна написать рецензию на «Материализм будущего» (и Холдейн вскорости вступил в Компартию), а сам написал о «Советском коммунизме» Уэббса в 1936-м с «энтузиазмом, граничащим с восторгом»[105]. Однако общеизвестная тяга Нидэма к карнавальным танцам и нудизму, хотя и придавала ему английской эксцентричности, которую консервативные коллеги по колледжу Гонвилл-энд-Киз могли путать с политической неортодоксальностью, не могла обеспечить ему места в левой политике. Перед войной длительное сожительство Джозефа и Дороти Нидэм с Лу Гуйчжэнь (Уинчестер именно ей ставит в заслугу страсть Нидэма к Китаю), предположительно, еще не сложилось, но коммунистическое поколение 1930-х скорее терпело, чем копировало превозносимую любимыми наставниками сексуальную эмансипацию.
Такое же отношение было и к наиболее удивительному свойству Нидэма, отличавшему его от других заметных «красных» ученых: его неизменной привязанности к религии и ее ритуалам. Его убежденное англиканство никак не сочеталось с его политическими воззрениями в 1930-х. Он ходил в красивейшую церковь в Текстеде, где служил социалист и революционер Конрад Ноэл, назначенный туда помещицей-социалисткой (в чьем ведении был приход), одновременно бывшей какое-то время любовницей короля Эдуарда VII. Постепенно Нидэм дрейфовал от англиканства, которое он ощущал как локальное явление («потому что мне повезло родиться на западе Европы и англиканское христианство было типичной формой религии для моей эпохи и моего общества»)[106], к подобию даосизма, который был притягателен тем, что лежал в основе китайской науки и технологии, а также пленял своей демократичностью. Как бы то ни было, Нидэм пришел к тому выводу, что его взгляды на религию были «определенно слишком неоплатоническими, идеалистическими, благочестивыми и мистическими»