Родни прошел через комнату и бросил письмо Барбары в огонь. Да, подумал он, теперь все у нее будет в порядке. У всех у них все будет в порядке. Именно за Барбару он больше всего опасался – с ее неуравновешенным характером и вспыльчивостью. Что ж, кризис наступил, и она из него выбралась, не невредимой, но живой. И она уже понимала, что Мопси и Билл – ее настоящая семья. Хороший парень Билл Рэй. Родни надеялся, что он не слишком сильно страдал.
Да, с Барбарой будет все в порядке. И с Тони все в порядке – хотя он далеко, на своих апельсиновых плантациях в Родезии – и его молодая жена, видимо, славная девушка. Ничто не затронуло Тони – и, возможно, никогда не затронет. У него такой веселый характер.
И с Эверил тоже все в порядке. Как всегда, думая об Эверил, Родни испытывал гордость, а не сожаление. Эверил с ее сухим разумом юриста, с ее стремлением к сдержанности, ее холодным, саркастическим тоном. Твердая, как камень, непроницаемая. Он боролся с Эверил, боролся и победил ее единственным оружием, которое признавал ее надменный ум, оружием, которое сам он не любил применять. Холодным убеждением, логическим убеждением, беспощадным убеждением – она принимала только это.
Но простила ли она его? Наверное, нет. Но это не имело значения. Если он убил ее любовь к нему, то сохранил и укрепил ее уважение – а, в конце концов, думал он, для таких, как она, при ее жестокой прямоте именно уважение – главное.
Накануне ее свадьбы, разговаривая со своей любимой дочерью через пропасть, он сказал:
– Надеюсь, что ты будешь счастливой.
А Эверил спокойно ответила:
– Я постараюсь быть счастлива.
В этом была вся она – никакой высокопарности, никаких размышлений о прошлом, никакой жалости к себе. Трезвое восприятие жизни – и умение жить, не надеясь на других.
Они уже не зависят от меня, все трое, подумал Родни.
Он отодвинул бумаги на своем письменном столе и пересел на стул справа от камина. Взял договор об аренде Массингхэма и, слегка вздохнув, начал его читать.
«Владелец сдает, а арендатор принимает все земли и строения фермерского хозяйства, находящиеся в…» Он продолжал читать и перевернул страницу. «Не получать более двух урожаев зерновых культур с любой части пахотных земель без летней пахоты под пар (урожаи репы и рапса на пахотной земле, хорошо очищенной и удобренной, скормленные на данной земле овцам, считаются приравненными к пахоте под пар) и…»
Он опустил руку и перевел взгляд на пустующее кресло напротив.
Там сидела Лесли, когда он спорил с ней о детях и о том, что им не стоит общаться с Шерстоном. Она должна, говорил он, подумать о детях.
Она думает о них, отвечала она, и, в конце концов, он – их отец.
Отец, который сидел в тюрьме, сказал он. Бывший заключенный – общественное мнение – остракизм – они окажутся изгоями в общества – а это несправедливо. Ей следует, сказал он, подумать обо всем этом. Плохо, если детство омрачено несправедливостью. Начало должно быть светлым.
– И честным, – ответила Лесли. – Он их отец. Не столько они принадлежат ему, сколько он принадлежит им. Конечно, я хотела бы, чтобы у них был другой отец, но что есть, то есть.
Да, конечно, он понимал ее. Но сам думал иначе. Он всегда хотел дать своим детям все самое лучшее – и они с Джоан правда это делали. Лучшие школы, самые солнечные комнаты в доме – они во многом себе отказывали, чтобы это стало возможно.
Но у них никогда не было никаких моральных проблем. Не было позора, темной тени, не было провалов, отчаяния, никогда не возникал вопрос: «Мы их защитим? Или пусть все делят с нами?»
Лесли, как он видел, считала, что они должны разделять. Любя их, она не хотела отказываться от того, чтобы возложить часть своего бремени на эти маленькие, неокрепшие плечи. Не из эгоизма, не для того, чтобы облегчить свою собственную тяжесть, а потому, что она не хотела отнимать у них даже малейшей и самой невыносимой частички правды.
Он не соглашался с ней, но признавал ее мужество. Ему самому такое было не под силу. Мужеством в отношении тех, кого она любила.
Он вспомнил, как в тот осенний день Джоан сказала:
– Мужество? О да, но мужество – это еще не все.
А он спросил:
– Разве?
Лесли сидела в его кресле, ее левая бровь слегка приподнялась, а правая опустилась; она немного скривила рот справа, а волосы на фоне выцветшей голубой подушки почему-то казались зелеными.
Он вспомнил свое удивление.
– У тебя не каштановые волосы. Они зеленые.
Это был единственный раз, когда он сказал ей что-то личное. Он не обращал внимания на то, как она выглядит. Усталая и больная, знал он, но тем не менее и к тому же сильная – да, физически сильная. Однажды он не к месту подумал: «Она может взвалить себе на плечи мешок картошки. Совсем как мужчина».
Не очень-то романтическая мысль, да и вообще мало романтического он мог о ней вспомнить. Правое плечо выше левого, левая бровь поднимается вверх, а правая опускается, чуть скривившийся уголок нижней губы, когда она улыбается, каштановые волосы, казавшиеся зелеными на фоне выцветшей голубой подушки.
Отнюдь не прекрасная возлюбленная. А что такое любовь? И правда, что она такое? Спокойствие и уверенность, которые он чувствовал, глядя, как она сидит в его кресле, ее голова, зеленая на фоне голубой подушки. То, как она вдруг сказала: «Знаешь, я думаю о Копернике…»
Копернике? Почему, бога ради, о Копернике? Монах, придумавший или увидевший иную картину вселенной, который оказался достаточно хитер и ловок, чтобы пойти на сделку с сильными мира сего и описать свои представления в такой форме, чтобы они не вызывали подозрений в ереси.
Почему Лесли, у которой муж сидел в тюрьме, Лесли, вынужденная зарабатывать на жизнь и заботиться о детях, сидела там и, приглаживая волосы, говорила: «Я думаю о Копернике»?
Из-за этого у него при упоминании имени Коперника теперь всегда замирает сердце, а на стене он повесил старую гравюру с изображением монаха, которая напоминала ему: «Лесли».
По крайней мере, я должен был сказать ей, что люблю ее, подумал он. Я мог бы сказать ей об этом – однажды.
Но нужно ли это? В тот день на Эшелдауне, когда они сидели в лучах октябрьского солнца. Он и она вместе – вместе и врозь. Боль отчаянного желания. Между ними было четыре фута – четыре фута, потому что меньше небезопасно. Она это понимала. Она должна была понимать. Это расстояние между ними, в замешательстве думал он, было пронизано желанием.
Они не смотрели друг на друга. Он глядел вниз, на пашни и ферму, слушал отдаленный шум трактора и видел бледно-пурпурные пласты вспаханной земли. А взор Лесли был обращен на лес, который находился за фермой.
Как двое людей, взирающих на обетованную землю, куда они не могут ступить. Тогда я должен был сказать ей, что люблю ее, думал он.
Но никто из них ничего не сказал – только Лесли пробормотала: «Не увядает солнечное лето».
Вот и все. Одна избитая строка. И он даже не знал, что она под этим подразумевала.
Или, может быть, знал. Да, возможно, знал.
Подушка на кресле выцвела. Лицо Лесли тоже. Он не мог ясно припомнить ее лицо, только странно кривившиеся губы.
В последние шесть недель она каждый день сидела там, в кресле, и разговаривала с ним. Конечно, это просто фантазия. Он выдумал Лесли, посадил ее в кресло, вложил в ее уста слова. Он заставлял ее говорить то, что хотел от нее услышать, и она повиновалась, но ее рот кривился в уголке, как будто она смеялась над тем, что он с ней делал.
Это были, думал Родни, очень счастливые шесть недель. Он смог встретиться с Уотсоном и Миллсом, провел приятный вечер с Харгрейвом Тейлором – всего несколько друзей, не слишком много. Приятная прогулка по холмам в воскресенье. Слуги его очень хорошо кормили, и он съедал все медленно, как он любил, с книгой, приставленной к сифону с содовой водой. Иногда оставалась кое-какая работа и после ужина, потом трубка и, наконец, на случай, если он почувствует себя одиноко, поддельная Лесли усаживалась в свое кресло, чтобы составить ему компанию.
Поддельная Лесли, да, но не было ли где-то не слишком далеко настоящей Лесли?
Не увядает солнечное лето.
Он опять посмотрел на договор об аренде.
«…и должен эксплуатировать вышеуказанную ферму надлежащим образом».
Я действительно хороший юрист, с удивлением подумал он.
А потом, без удивления (и без большого интереса): «Я добился успеха».
Содержать ферму – трудная и нудная работа.
Но, господи, как я устал.
Он давно не чувствовал себя таким усталым.
Дверь открылась, и вошла Джоан.
– О, Родни, нельзя же читать без света.
Она быстро прошла через комнату и включила свет. Он улыбнулся и поблагодарил ее.
– Дорогой, это так глупо, сидеть и ломать глаза, хотя всего-то и надо повернуть выключатель. – Присаживаясь, она нежно добавила: – Не знаю, что бы ты делал без меня.
– Я бы приобрел разные нехорошие привычки.
Его улыбка была дразнящей и доброй.
– Помнишь, – продолжала Джоан, – как тебе пришла в голову мысль отклонить предложение дяди Генри и вместо этого завести ферму?
– Да, помню.
– Разве ты теперь не рад, что я тебе этого не разрешила?
Он взглянул на нее, восхищаясь ее горячей уверенностью, моложавой посадкой ее шеи, ее гладким, приятным лицом, на котором не было морщин. Бодрая, уверенная, любящая. Он подумал, что Джоан была ему очень хорошей женой.
И тихо сказал:
– Да, рад.
– Время от времени у каждого возникают безумные идеи.
– Даже у тебя?
Он сказал это, чтобы поддразнить ее, и удивился, увидев, что она нахмурилась. На ее лице появилось выражение, подобное ряби на гладкой поверхности воды.
– Иногда начинаешь нервничать и впадаешь в меланхолию.
Он изумился еще больше. Невозможно представить себе Джоан нервничающей или впадающей в меланхолию.
– Знаешь, я тебе так завидую, что ты побывала на Востоке. – Он решил сменить тему.