очей… К сегодняшнему дню фаустовская цивилизация создала настоящий бестиарий философий и отдельных философем. Это неудивительно, поскольку им, химерам, не нужна проверка на живучесть, пригодность для сквозного или контактного обживания не является параметром их производства.
Следствием такого положения вещей являются общий цинизм (поскольку жизнь и учение могут не иметь ничего общего друг с другом) и сугубый сепаратизм понятийных конструкций, не дающий насладиться красотой агональной сопричастности. Попытка изменить ситуацию была, был даже великий прорыв праксиса, осуществленный марксизмом и вообще левой идеей. Но на сегодняшний день прорыв остановлен, наследством (идейным наследием) распоряжаются теоросы — и сегодня животные невиданной красы как никогда вольготно пасутся в головах.
Но князь Мышкин не таков, он не теорос, ибо готов к восприятию идеи, включающей в себя хоть какую-то витальность. Идеи важны и интересны ему как чьи-то – как идеи именно этой женщины, этого купца, этого остановившегося прохожего. Степень их дискурсивности и вообще вербальности нашему князю далеко не столь важна.
Приобщение к идеям как к чьим-то требует открытости, тут не обойдешься узеньким всепроникающим лучиком lumen naturalis (естественного света). Но открытость и особая чуткость обеспечивают князю Мышкину доступ к тем слоям бытия, где высказывание наделено плотью и где сама душа говорит, ибо ее готовы слушать.
Князь Мышкин – философ, поскольку пребывает среди идей, но, важное уточнение, среди персонализированных идей, имеющих опыт проживания в телах. Чтобы иметь с ними дело, Мышкину незачем подвергать их дистилляции с непременным сопутствующим искажением – наш князь, как и сам Достоевский, дышит воздухом идей без кислородных приборов. Его открытая чувствительность опасна и уязвима – и теперь для понимания важнейших для нас обстоятельств пора вывести на сцену его антагониста. Им может быть доктор Фауст и доктор Хаус, как, впрочем, и доктор Фрейд. Прекрасно может сыграть эту роль и Шерлок Холмс, персонаж, близкий по времени создания к князю Мышкину (которого в свою очередь можно заменить Алексеем Карамазовым, Николаем Федоровым и Юрием Гагариным). Ну а теоретическим оппонентом пусть будет Томас Гоббс, а если что, призовем ему на помощь профессора Канта. Их образ мысли и сам способ присутствия существенным образом противоположны экзистенциальному проекту князя Мышкина. Всмотримся в этот мир, к которому князь Мышкин испытывает странное доверие и бесстрашный интерес. Для его антагонистов здесь прежде всего скрывается источник опасности и неизбывной фоновой фрустрации, поэтому атомарные индивиды Гоббса, а это они преимущественно населяют Европу последние триста лет и Америку последние двести лет, нечувствительны к трансперсональному расширению, в чем сказываются одновременно их безусловная сила и их же ограниченность, лучше сказать – экзистенциальная беспомощность.
Вспомним эти знаменитые гоббсовские описания войны всех против всех, они в чем-то напоминают знаменитый греческий полемос. Но дополнительная жестокость состоит в том, что полагаться нельзя вообще ни на кого. В сущности, индивид может выжить и, скажем так, психологически уцелеть лишь в случае нечувствительности, невосприимчивости к словам, поскольку в них могут быть представлены неустранимые следы субъектности. Отсюда главная черта фаустовского человека – стремление к дистиллированным идеям, лишенным какой-либо соматизации присутствия. Племя доктора Фауста представляет собой удивительный народ одиночек; каждый из них с детства приучен держать круговую оборону от мира: они умеют делать это как никто в истории. Пока линия эксклюзивной персональной связи с Богом загружена и работает без сбоев, племя Фауста процветает.
Нечувствительность к резонансам трансцендентного, разумеется, включает в себя прочный иммунитет к воздействию вещего слова. Свои противообманные устройства есть, конечно, у всех говорящих и слушающих, но вот, скажем, Шерлок Холмс – он не только не верит словам, он ими в принципе не впечатляется. А ведь обольщаемость речью – это, вообще говоря, универсальная черта рода человеческого (что уж говорить о таких литературоцентричных цивилизациях, как Россия или Германия), так что стойкий иммунитет атомарных индивидов фаустовской Европы вызывает удивление своей уникальностью. Правда, не меньшее удивление вызывает и то, что они называют ораторским искусством, – эти забавные ужимки и гримасы, сопровождаемые такими же языковыми гримасами – один мой знакомый, проживший в США лет двадцать, назвал этот тип риторики «танцами в скафандрах», добавив, что самое трудное – научиться принимать их всерьез…
Как бы то ни было, но нечувствительность к резонансам коллективного тела не позволяет увидеть в силовых линиях государственности ничего, кроме ярости и безжалостности Левиафана. Поэтому соответствующее соглашение, почетно именуемое общественным договором, неизбежно носит характер сделки.
Теперь опять перенесемся к князю Мышкину. Он, напротив, открыт всем ветрам, веяниям и эманациям, в этом его специфическая уязвимость и в этом же его сила. С уязвимостью понятно – податливость чарующему порядку слов неизбежно приводит к тому, что «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман». Вообще высочайший риск быть обманутым, тем более реализовывавшийся многократно, представляет собой наказание за доверчивость, которое постигало и князя Мышкина, и саму Россию с завидной регулярностью. Регулярность такого рода, собственно, и именуется судьбой.
А в чем же сила? О ней следует задуматься. Доступность самодостаточной реальности другого – это не только путь к органической государственности, но и режим истины. Ведь истина одновременно предстает как результат обмена аргументами и как согласованность строя души. Князь Мышкин прекрасно знает это, и его опыт пребывания в истине вдохновляюще описан в романе «Идиот». Суть такова: мы поняли друг друга, мы устранили неопределенность ближайшего будущего, преодолели муку актуального настоящего, а значит, вот она, истина, что еще может быть более достойно этого слова?
Для индивида Гоббса, носителя Просвещения, подобный режим не достоверен и недоступен. Для него процедура удостоверивания одна из самых мучительных и трудозатратных и носит особое имя верификации[92].
Это изощренное удостоверивание, заранее отравленное предчувствием обмана. Ход расследования направлен на минимизацию присутствия слова и голоса подозреваемой стороны – на исключение субъектности там, где это только возможно. Шерлок Холмс, как известно, написал несколько трактатов (брошюр), посвященных идентификации сигарного пепла, кроме того, он был крупнейшим специалистом по стоптанным каблукам. Ни одна царапина, ни одна потертость не могли ускользнуть от его внимания – но великий сыщик едва ли догадывался о тех возможностях, которые открывает заинтересованный разговор по душам (отличающийся от допроса): мир людей, в котором разворачивалась деятельность сыщика, выглядит крайне незначительным в сравнении с тем миром, в котором жил князь Мышкин.
Если в специфических ситуациях «выведения на чистую воду» изощренный обходной путь Шерлока Холмса способен превзойти прямой путь князя Мышкина, то в ситуациях обыденной жизни, когда приходится просто быть, на стороне героя Достоевского все преимущества – беда, однако, в том, что индивид Гоббса все равно не способен их оценить и даже идентифицировать. Страх быть обманутым, присутствующий почти на генетическом уровне, мешает сделать это. Вспомним тезис Кафки: страх смерти часто сам бывает смертельным, вот и страх оказаться обманутым нередко бывает более вредоносным, чем сам обман. Мания противообманных устройств, детекторов лжи, чем дальше, тем больше становится навязчивой идеей англосаксонской цивилизации. Научившись виртуозно преодолевать запирательство вещей, великий сыщик теряется, когда речь заходит… когда заходит в дело сама речь в качестве истинной реальности субъекта и в ней приходится участвовать. Здесь нечувствительность к многогранному коммуникативному контуру подводит бедного сыщика, еще раз показывая, как далек он от режима истины, а режим истины – от него. Важнейшие пункты стихии интерсубъективности упущены дотошным естествоиспытателем – Шерлок Холмс, глядя на ботинки доктора Ватсона, определяет, что тот посещал сегодня турецкие бани, но вот узнать, что друг доктор думает о любви и смерти, Холмсу не удается. Для этого нужно совершить чудо трех отождествлений. Во-первых, спросить, проявив добрую волю и неподдельный интерес. Во-вторых, дождаться ответа, который будет результатом встречной доброй воли. И в-третьих, принять участие в этом ответе, попытавшись стать на время тем, с кем говоришь, то есть нужно подставиться, отважиться на инобытие, пойти путем Чжуан-цзы и князя Мышкина. Оттого что это чудо носит порой характер повседневности, оно не перестает быть чудом: простое бытие в режиме истины, но оно практически недоступно изощренному фаустовскому семени. Ведь тройное отождествление требует и тройного бесстрашия: 1) открыться навстречу другому, хотя он может посмеяться, классифицировать, использовать; 2) стать им, а ведь это соучастие, тот самый коммуникативный режим, который совпадает с режимом истины; и 3) вернуться к себе не униженным, не стертым в порошок, а обогащенным, готовым к новым резонансам.
Пункт третий, увы, никогда не гарантирован, всякий раз можно оказаться, как говорит Гегель, «в абсолютной разорванности». А это значит страдать, хотя для князя Мышкина и его духовных соратников тут нечто предельно близкое к глаголу жить. Если ты живешь, ты доверяешь и доверяешься, а это значит, что участь быть обманутым непременно настигнет тебя. Вопрос в другом: чего стоит сумма усилий, направленных на то, чтобы избежать участи обманутого? И какова участь того, кому ценой непрерывных усилий удается избежать этой участи?