консервативное понятие, и, едва был написан роман упадка, как в форме иронии заявила о себе противонаправленная консервативная воля и определённую роль в моих начали играть писаниях слова «жизнь» и «консервировать». Я писал: «Царство искусства на земле расширяется, а царство здоровья и невинности сжимается. Надо бы как можно тщательнее законсервировать то, что от него ещё осталось, а не пытаться соблазнить поэзией тех, кто с бо́льшим удовольствием читает иллюстрированные моментальными фотографиями книги про лошадей. <…> Безрассудно любить жизнь и тем не менее исхищряться в попытках переманить её на свою сторону, увлечь утончённостью и меланхолией, всем этим болезненным аристократизмом литературы» («Тонио Крёгер»). Хорошо видно, что я применил эти понятия, слова к чисто нравственно-духовным явлениям, но неосознанно во мне, конечно же, присутствовала политическая воля; и это лишнее подтверждение тому, что нечего строить из себя политического активиста и манифестанта, что можно быть «эстетом» и иметь глубокое чутьё на политическое.
Я завершаю эти записи в день объявления начала переговоров о перемирии между Германией и Россией. Похоже, давнее, вынашиваемое почти с самого начала войны желание моего сердца может исполниться – мир с Россией! Прежде всего с ней! А война, если продолжится, то против одного Запада, против «trois pays libres», «цивилизации», «литературы», политики, ритора-буржуа. Война продолжается, поскольку это не война. Это исторический период, который может длиться, как длились, например, 1789–1815 годы или 1618–1648-й, и «лишь когда», как говорится в стихах о «братском раздоре в доме Габсбургов»:
Лишь когда мужа смертный хлад объемлет,
Когда дитя преобразится в мужа,
Остынет кровь, пылающая днесь.
Война продолжается, а вместе с ней – да хоть бы три десятка лет – могла бы продолжаться и эта книга, где война отобразилась в малом, повторилась в личном. Благо у меня есть возможность сделать то, что долго ещё будет заказано надрывающим силы народам, – возможность положить ей конец. Тут есть неплохие страницы – где слово получала любовь. В те, что полны брани и горьких расставаний, я больше не загляну. Но, право, в них содержался ответ на несправедливо оскорблённую честь – в свою очередь, лишь отражение большого оскорбления, нанесённого одному из тех народов, что живут в мире, наделённом даром речи.
Каков же этот мир? Это мир политики, демократии; и что я с необходимостью выступил против него, в этой войне встал за Германию, а не за врага, как литератор цивилизации, для всякого зрячего с очевидностью вытекает из всего, что я писал, слагал пятнадцать мирных лет. Но видимость, будто среди немецких работников умственного труда я сегодня остался один со своей верой в то, что вопрос о человеке никогда не решить политически, что решится он лишь душевно-нравственно, – не более чем видимость, она явно покоится на заблуждении. Слишком много высказываний благородных умов, оставшихся немецкими, поскольку они были безгранично немецкими, крепят легитимность такого мировоззрения и мирочувствования. Виланд, назвав постоянным рефреном всех своих политических раздумий мысль о том, что если человечество когда и примет более пристойный вид, то реформы нужно начинать не с правительственных форм и конституций, а с отдельного человека, был национален в самом высоком и духовном смысле этого слова. Он был национален, и когда у него вырвался вопрос: «Какой немец, в чьей груди не угасла хоть одна искра национального чувства, вынесет мысль о том, что иноземный народ с оружием в руках посмеет навязать нам безумную политическую веру, разрушающую все наши исконные, бюргерские связи; и именно тогда, когда у него только и разговоров, что о правах человека, свободе, равенстве, гражданах мира и всеобщем братании, нам предлагают гнусный выбор: либо мы предаём законы нашего отечества, наших законных правителей, самих себя и своих детей, либо попускаем, чтобы с нами обращались, как с презреннейшими рабами?» Виланд понимал, что он не одинок и не совершает никакого предательства духа, и когда завершил ряд статей о Французской революции словами: «Верный своим принципам и убеждениям, публично излагаемым мною вот уже более тридцати пяти лет, я как писатель лишь со смертью перестану содействовать всему, что считаю в человечестве лучшим, и потому, доколе необходимо, буду посильно противостоять всем подложным, обманным, путаным, чахоточным представлениям о свободе и равенстве, всем максимам, рассуждениям, декламациям и ассоциациям, ставящим своею целью или ведущим (возможно, вопреки благим намерениям так называемых демократов) к анархии, бунту, насильственному низвержению гражданского порядка и воплощению новой политической религии западно-франкских демагогов, не сомневаясь, что тем самым привлеку и сумею удержать в своих сторонниках всех истинных немецких патриотов, друзей народа и граждан мира».