Подобных фраз, таких симпатичных, воспаривших над доктринёрством и безапелляционностью, свидетельств глубочайшей, честнейшей готовности жить и учиться, немало и в военной книжечке, где живая Германия так сурово и негибко поделена на «настоящую» и «ненастоящую»; и больше всего их – что меня раздосадовало – как раз в части (если не ошибаюсь, она-то и есть самая занятная и ценная в книге), содержащей главную атаку на «article monstreux de Thomas Mann (dans la Neue Rundschau de novembre 1914) <…> proclamant que la pensée allemande n’avait pas d’autre idéal que le militarisme». Статья называется «Les idoles». Она впервые появилась в «Журналь де Женев» в декабре 1914 года и сразу получила широкую известность. Я располагаю экземпляром двадцать девятого издания книги, смысловой центр которой и образует эта статья. Не худо бы сказать пару слов в ответ на обвинения Роллана.
Он пишет: «Мне, однако, хорошо известно, что подумает французская интеллигенция о статье “Мысли в войну”: Германия не могла дать нам более страшного оружия против себя. В безумном припадке гордыни и раздражённого фанатизма Манн любой ценой пытается перетолковать тяжелейшие обвинения в адрес своей страны ей во украшение и во славу. Пока какой-нибудь Оствальд пытается совместить дело культуры с делом цивилизации, Манн учит: между ними нет ничего общего. Нынешняя война есть-де война культуры (то есть Германии) против цивилизации; и, доводя бахвальство гордыни до сумасшествия, он именует цивилизацию разумом, просвещением, смягчением нравов, благовоспитанностью, расщеплением и духом, а культуру – «духовной организацией мира», не исключающей «кровавых дикостей». Культура-де – «сублимация демонического». Она «превыше морали, разума, науки». Пока, далее, какой-нибудь Оствальд, какой-нибудь Геккель видят в милитаризме лишь инструмент, оружие, которым культура пользуется для достижения победы, Томас Манн уверяет, что культура и милитаризм – братья, одно и то же, что идеал у них один, принцип один, враг один, и враг этот – мир, враг этот – дух. <…> Наконец, знаменем – собственным и своей родины – он осмеливается избрать следующие строки (Шиллера – Т. М.):
А закон – это слабых сила,
Хочет он убогости мира;
Лишь война твою мощь проявит».
Вот так этот незаурядный француз воспроизводит тогдашний ход моих мыслей. Резюмируя, он утверждает, будто я показал, что культура есть лишь la force, и под занавес называет всё в целом «преступным повышением цены на насилие». Monstreux, délire de fanatisme irrité, forfanterie d’orgueil, démence, surenchère criminelle de violence – сильные слова в устах человека в остальном почти священнической кротости; дикие, французские слова в ответ на высказывание, энергия которого и понятия не имеет о подобных выражениях, крайне жёсткие слова, брошенные человеку, которого господин Роллан в прошлом вроде бы ценил, уважал. Я заключаю это на основании ряда признаков; например, одному немецкому литератору он выражает почти восхищённую признательность за то, что тот набросился на меня совершенно «невзирая» (sans égards)… «Фокусы!» – насколько я его знаю, сказал бы на это сей немецкий литератор… В интересах дела и Роллану пришлось действовать невзирая, и было бы славно для меня и даже немножко для него, если бы это далось ему не столь легко. Осмелюсь предположить, что и гнев его проистекает из высокой оценки. Должен добавить – из переоценки, я имею в виду переоценку моей значимости и национального, интернационального веса, который следует придавать моему слову. Иначе с чего бы так ожесточённо шельмовать в глазах читающей по-французски европейской общественности именно мою статью из пяти-то сотен подобных? На одном выдохе Роллан перечисляет имена Оствальда, Геккеля и моё. Ей-богу, смешно. Глаза иностранца сводят в одно совершенно разные вещи. Я не монист, не эсперантист, не любитель поразгадывать мировые загадки, да и не ортодокс-обезьяна. Но прежде всего я не официальное чучело, не национальный вельможа, не бонза, кто, едва открыв рот, в сознании своём уже предстаёт репрезентантом Германии за границей. Моя независимость – независимость d’un bohémien. И французская интеллигенция уже такого наговорила про Германию, что мне безразлично её мнение о моей статье. Работая над ней, я по-своему участвовал в тихих разговорах, которые поруганная, оплёванная Германия в условиях неслыханного давления демократического общественного мирового мнения вела со своей совестью. Вот и всё. Неужели я действительно позволил себе при этом столь чудовищное безумие, как внушил ужаснувшейся интернациональной публике Ваш отчёт?
Прежде всего, cher maître, сдаётся мне, полагалось бы быть внимательнее при использовании кавычек, то есть знаков цитации, чем у Вас, судя по всему, вошло в привычку. Я никогда не говорил, что культура «выше морали, разума и науки», равно как никогда не говорил, что она есть «насилие» или что у немецкой мысли всегда был один идеал – милитаризм. Вздор. Но не бывает таких острых высказываний, которые нельзя было бы притупить или прогнуть до вздора – при желании. Вы писатель, Ромен Роллан, а прочли и интерпретировали мою статью, как это сделал бы недалёкий, неопытный в духовных делах обыватель. Предположим, я действительно отождествил бы немецкую мысль с «милитаризмом»; даже тогда я бы понимал под «милитаризмом» нечто иное, чем антантовская пресса, уж точно не власть юнкеров и не грубую силу; и так же, дав определение культуре как «некоей духовной организации мира», то есть противоположности духовной анархии, в слово «организация» я вложил иной смысл, чем ежедневно вкладывают газеты. Вы, несомненно, считаете мою антитезу «культура – цивилизация» импровизацией ad hoc, до которой я прежде ни за что не додумался бы, то есть выкидышем военного психоза. Ошибаетесь. Для домашнего употребления я выстроил эту схему задолго до войны и уже много лет назад в афористической форме познакомил общественность со своими дефинициями обоих понятий. Я не был бы немецким писателем, если бы не пытался варьировать данную тему и дать своё «окончательное» определение словам, которые много значат и которыми много злоупотребляли. До меня в Германии предпринимались – мыслителями и поэтами – сотни подобных попыток, и ни одному толкованию так и не удалось стать общепринятым, кроме разве того, что «культура» имеет отношение к духовному, а «цивилизация» – к материальному. Это показалось мне недостаточным, даже неправильным, ибо я полагал, что цивилизация достойна куда большего. Я говорил себе, что цивилизация не просто тоже духовна, но что она намного больше, она и есть дух в смысле разума, благовоспитанности, сомнения, просвещения, расщепления, в то время как культура, напротив, – принцип организации, надстройки, сохранения и просветления жизни художественными средствами. Вы называете это pousser la forfanterie jusqu’à la démence, но Вы, именно Вы, кабы не война, вероятно, не обнаружили бы тут ни forfanterie, ни démence; во всяком случае, я могу доказать, что подобные воззрения отнюдь не чужды французской мысли. Вам известны письма Жоржа Бизе, автора «Кармен»? Он пишет одному другу о разуме и искусстве, о разуме как беспощадном враге искусства. «Я думаю, – говорит Бизе, – будущее целиком принадлежит усовершенствованию нашего общественного договора. В усовершенствованном обществе не будет несправедливостей, а следовательно, недовольных, никаких посягательств на социальный пакт, никаких священников, жандармов, преступников, супружеских измен, проституции, бурных волнений, страстей, а также – внимание! – никакой музыки, поэзии, Почётного легиона, прессы (о, браво!) и прежде всего никакого театра, никакой иллюзии, то есть искусства! Несчастные, ведь ваш неизбежный и неумолимый прогресс убивает искусство! Бедное моё искусство! Я убеждён в этом. Наиболее заражённые суевериями общества были вместе с тем великими покровителями искусства. <…> Ах, докажите мне, что у нас может быть искусство разума, истины, точности, и я со всем своим оружием и скарбом перейду в Ваш лагерь. <…> Как музыкант заявляю: если Вы уберёте измену, фанатизм, преступление, ошибку, сверхъестественное, больше не будет написано ни одной ноты; уверяю Вас, я бы намного лучше писал музыку, если бы верил во всё, что неправда. Если коротко, искусство деградирует в той мере, в какой прогрессирует разум. Вы не поверите, но это всё-таки так. Сделайте мне сегодня хоть одного Гомера, Данте. Да и из чего? Фантазия живёт химерами и масками. Вы отбираете у меня химеры, тогда, естественно, конец и силе воображения. Нет больше никакого искусства! Кругом одна наука. Спросите меня, так ли уж это плохо, и я тут же оставлю Вас в покое, вообще не стану больше спорить, поскольку Вы правы. Но всё-таки жаль, очень жаль…»
«Поскольку Вы правы»… Ироничное признание цивилизационного прогресса одухотворённым французским художником, видевшем в «неизбежном» прогрессе расщепление и крах искусства. Противоположность цивилизации и культуры постулирована в его словах не явным образом, но как убеждение, несомненно, из них вытекает. Говоря, что наиболее заражённые суевериями общества были великими покровителями искусства, музыкант оставляет культуру этим суеверным обществам, имея в виду то же, что и я, утверждая, что культура не исключает «кровавых дикостей», цивилизация же дикость умягчает, суеверие просвещает, страсти обезоруживает. Культура скрепляет, цивилизация расщепляет. Это очевидно. Кто запретит мне так видеть, когда я вижу именно так? И ещё раз: разве я обделяю цивилизацию? Её называли материальной; я это отрицаю. Её пытались определять просто как государственно упорядоченное, укрощённое состояние человечества; мне и этого мало, поскольку я вижу, что она слишком духовный принцип, чтобы остановиться на государстве, слишком воля к расщеплению, чтобы не стремиться к расщеплению и государства тоже. Вы ведь француз, и Вы это отрицаете? Цивилизация не ограничится расщеплением государства. Она усыпит и похоронит национальные страсти. Создаст пацифизованный мир эсперанто, где война будет невозможна… Как видите, я верю в цивилизацию, в её будущее. Да и где ж не верить? Цивилизация – это само будущее, прогресс. Конечно, дело цивили