Размышления аполитичного — страница 30 из 103

к, какой находчивая ненависть врага, его изворотливая лживость сосредоточили на крупнейшей нации современности». Ни одно слово, ни одна буква в Вашей хвалёной «Au dessus», Ромен Роллан, не говорит о том, что мысль о возможности подобного задумчивого сочувствия хоть раз пришла Вам в голову. Вы принадлежите к самой любимой, самой балованной, самой понятной нации мира, и Ваше нежное сердце пылко бьётся в патриотическом убеждении, что Франция, не щадя живота своего, «с чистыми руками и невинной душой» сражается за божественную справедливость. Это Франция-то! Ни слова больше. Не моё дело разъяснять Вам, что руки у Франции не чисты, а «невинность» не есть невиновность. Германия никогда не была столь «невинна», чтобы мнить себя невиновной. Ей казалось лицемерием быть вовсе невиновной, хотеть быть невиновной. Она не воротила нос, а в едином порыве взяла свою долю трагической вины за эту войну на себя, поскольку воспитание дало ей способность увидеть трагизм там, где вы все видели (или внушали себе, что видите) сентиментально-нравоучительную историйку и мелодраму. Зная, что между легковесным «нападать» и роковым «вести наступление» есть разница, самыми глубинами души зная, что она не только находится в невинной обороне, но и вынужденно ведёт творческое наступление, Германия горько смеялась над психологическим тартюфством, аккуратно отличающим «дефензиву» от «оффензивы», в то время как Франция Пуанкаре и Эдуарда VII, Франция альянса с Россией, Франция, которая в июле 1914-го на последний, решающий вопрос Германии, каковы её намерения, ответила, что будет поступать «в собственных интересах», – эта самая Франция убаюкивает себя тщеславной невинностью и, дабы гарантировать храбрость своих солдат, лжёт им, что они, мол, должны освободить французскую землю, будто эта земля не освободится тотчас, как Германии позволят жить. Франция невинна! Франция не воинственна! Да самого мирного, самого духовного её сына военная честь волнует больше, чем наших генштабистов; даже Вам, Роллан, филантропу и пацифисту, я мог бы доказать, что, поскольку того требует честь Франции, поскольку Франция, дабы иметь право желать мира, должна быть сильной, в частных беседах Вы ратовали за возврат к трёхлетней срочной службе и одобряли его, а по проницательному мнению проницательных людей, это означало: война и ещё раз война… Довольно! Довольно!..

«Говоря о натиске сплотившейся против Германии ненависти, швед добавляет, что мне подобные не могут просто так реагировать на омерзительную абсурдность, что природа моя понудила разум искать почему да как, а это «породило весьма любопытный эскиз истории немецкой души в её своеобразии». По Вашему мнению, отсюда надлежало родиться чему-то другому. Мне следовало быть не нравственным – добродетельным. Следовало выразить протест против «бельгийского преступления», ибо, как Вы говорите, подлинное величие свойственно лишь народам, защищающим свою бессмертную душу от доктрины общественного блага. Примеры? Да Франция же, дело Дрейфуса! Тут можно бы возразить, что судьба Франции не зависела от того, оправдают ли в конце концов капитана-еврея или бог знает в который раз засудят; а вот если бы Фридрих не вошёл в Саксонию, Германии, вероятно, не было бы вообще, и если бы в августе 14-го она не поступила аналогичным образом, то едва ли имела бы сегодня возможность любоваться своей бессмертной душой. Но это, по всей видимости, слабые возражения, и Франция, «поступившая в собственных интересах», Вашими устами поучает народ Шиллера, что жизнь не высшее благо. Воспарив высоко над схваткой, Вы полагаете, что мыслители Германии браво сражаются за бренное тело своей страны, отложив попечения о её вечной жизни. Нам, иными словами, совести не хватает. У Вас довольно беспристрастности утверждать, что Германии не хватает совести – народу, который ради совести тридцать лет кряду истекал кровью, не думая о земном блаженстве, между тем как вы, остальные, за это время стали тем, кем стали. «Уже пятнадцать лет, – пишете Вы, – как состоялся знаменитый процесс, где один невинный человек противостал государственной власти. Тогда мы, французы, дали отпор кумиру Общественного блага и сокрушили его, поскольку он угрожал <…> вечному благу Франции». Великая Франция! Она, правда, сокрушила тогда кумира ради salut public лишь чисто символически, но всё же сокрушила. Для Франции, правда, оправдание еврея было не столь опасно, как для Германии соблюдение священного нейтралитета Бельгии (где бы он был сейчас, этот нейтралитет?); однако le geste était beau. Знаете, достопочтенный господин Роллан, бахвальство щедростью, с какой капитана Дрейфуса ради общественного блага безвинно осудили всего два-три, а не три-четыре раза, чем-то напоминает мне некоторые рекламные речи господина Теодора Рузвельта, где он громогласно славит отмену в XIX веке негритянского рабства в Америке как беспримерное нравственное свершение-достижение. Вам не кажется, что такие действия, как оправдание очевидно ложно осуждённого и преодоление социальной отсталости, ставшей уже просто скандалом, нужно бы совершать негромко, скромно, в пристыженной тишине, а не греметь о том под аккомпанемент моральных литавр на весь свет, как о подвигах «на благо человечества»? Кельто-романский стиль! Для риторической добродетели гуманистичность не самоочевидна. Это для неё героическое деяние, призванное вечно служить культурно-рекламным целям и за которое выклянчивают восхищение земного шара.

Дрейфусиана явилась остроумной перепалкой-перестрелкой, какой в Германии – что верно, то верно – ещё не случалось. Германия на очереди, литератор цивилизации своё дело сделает. Но как же нам быть, коли среди наших офицеров нет предателей, а французская государственная антитетика сабли и церкви, с одной стороны, и «справедливости» – с другой, антитетика духа и власти, республики добродетели и оплюмаженного salut public вообще не имеет к нам отношения? Не имеет к нам отношения – Вы это понимаете? Мы можем интеллектуально участвовать в скандалах, вскисших у вас на этой антитетике, но нашей собственной нравственности они не касаются! Этот высокомерный примитив, с каким вы подкладываете свои мыслительные схемы другим народам, с каким судите нас по собственным ценностным меркам, – что, если вам всё-таки с ним расстаться? Мораль! Внутренняя политика! Но если оправдание внешним авантюрам, войнам лежит во внутренних порядках страны, иными словами, в том, как у неё обстоит дело в первую очередь с социальной совестью, то Германия получила бы право на войну прежде Франции, Англии и Италии, не говоря уже о России. Ибо здесь вера в достоинство государства, в его нравственное призвание, понимание государства как института защиты социальной справедливости были сильны как нигде. «Внутреннему», то есть совести и справедливости, Германия служила более серьёзно, более практически, более по-настоящему, нежели вы с показным жестом вашего дела Дрейфуса, – это отражение, не нападение, это констатация, преследующая цель защититься от вашего вечно агрессивного хвастовства добродетелью.

Оправдали Дрейфуса? Но ведь осудили же! Окончательно осудили в который раз, причём в тот самый момент, когда Франция заявила, что будет поступать «в собственных интересах». А вот бы ей заявить: «Мы заключили союз с Россией, дабы защититься от нападения и гарантировать мир части земли. Однако, если Россия двинется на Европу, мы встанем за Европу». И война закончилась бы. Но вместо этого французские социалисты вошли в правительство, опустившись тем самым, как пишет в своей книге Пауль Ленш, «до укрывательства и пособничества международной банде убийц, имеющей доносчиков во всех столицах». Дрейфус был осуждён в момент, когда пал Жорес, и приговор остаётся в силе, пока французские социалисты оказывают своему правительству услуги по укрывательству убийц. Франция невинна! Нет, право, ни слова больше!

По-Вашему, господин Роллан, и Вашему суждению au dessus, выходит, будто Франция не только политически не виновата в том, что началась война, но и в войну держала самую благородную духовную оборону. Вы, правда, признаётесь: «Не больше я горжусь и французской интеллигенцией. Её злоупотребления идолами расы, цивилизации, латинства не приносят мне удовлетворения». Но Вы не называете имён, ни на кого не нападаете с Вашими monstreux и délire de fanatisme, Вы – и это достойно восхищения – сдерживаете себя, когда речь идёт о Ваших соотечественниках, а строги лишь к немецким рассуждениям о войне, из которых, правда, вовсе не следует, что французы – «вонючие животные» и подлежащая наконец истреблению раса, а из французских-то рассуждений, всех, почти без исключения, только это в отношении нас и следует. Ах, Вы ничем не заслужили тавро enbauché, ничем не заслужили изгнания! Сколь умеренна Ваша справедливость! Сколь нетерпелива страна, куда Вам из Женевы пришлось писать письмо «A ceux qui m’accusent!» «Я вообще не люблю идолов, – отважно заявляете Вы, – даже идола человечества». Однако прибавляете: «Но те, которым поклоняются мои соотечественники, по крайней мере, менее опасны, они не агрессивны». «Elles ne sont pas agressives!» Там так написано, и не исчезает даже после того, как протрёшь глаза. Идеи и идолы Франции не агрессивны! А почтенная парижская интеллигенция, значит, просто защищала эти идеи и этих идолов от наших наглых выпадов и оскорблений? А её манеры в эту войну, значит, отличались высоким достоинством? Правда, сударь, в том, что французская интеллигенция уподобилась клоунам; и по сравнению с неистовствующим вздором, изрыгаемым ею по адресу Германии, вся наша «военная литература», включая и толику моих мудрствований про культуру и цивилизацию, – лишь безобидная болтовня. Заметных исключений не наблюдалось. Я прекрасно понимаю, что нелояльно ссылаться на критику, которой нации подвергают себя устами своих писателей, но можно ли было не вспомнить вольтеровскую дефиницию французов как помесь обезьяны с тигром? Мудрейший старик Европы, Анатоль Франс – где же было его знание, сомнение, радикальная свобода? Его утончённый ум затмила мелодрама, и он принялся брызгать желчью. Не агрессивны… Это французские-то идолы! Однако история, господин Роллан, учит, что идолы и принципы Франции всегда служили прикрытию её агрессивности! Об этом в статье «К вопросу о западных границах» (1841 года) пишет Мольтке. «Под какими только лживыми предлогами, – говорит он, –