Извне вопрос о человеке представляется двояким: метафизическим и социальным, нравственным и политическим, личностным и общественным. В действительности это один вопрос; и политике, то есть утилитаристскому просвещению и филантропии счастья, его не решить. Европейский Запад, риторическая демократия исповедуют противоположную веру, и Германия, которая до сих пор ей сопротивлялась, зная, что политический вопрос нельзя отделять от вопроса о человеке, что оба они решаются скорее через внутреннее, в человеческой душе, намерена перейти в эту веру, полагая, будто тем самым «политизируется», словно политика, на длительный срок не совместимая ни с одним государственным организмом, заслуживает своего названия. Ибо с принципами утилитаристского просвещения не совместим ни один государственный организм. Они имеют своим следствием то нездоровое кровообращение, когда сливаются анархия и диктатура, которого не желал Германии национальный, то есть антидемократический, правитель, сегодня, правда, напрочь вышедший из моды, – Бисмарк. Что анархия, что деспотия – вообще не государство; при деспотии безразлично, на что опирается «власть»: на штыки или, как в России Керенского, на «свободу», поддерживаемую скорее «железом и кровью»; и проводить водораздел здесь – одно из самых занятных свидетельств человеческой глупости.
Поскольку политика, общественная жизнь, повторим, – сфера естественных потребностей и компромисса, единственно разумным здесь будет умеренно-средний, чтобы не сказать средненький подход, политика средней линии. Радикализм допустим или необходим где угодно – в морали, в искусстве, но в политике он хулиганство. «Партия! Партия! Всем марш в партию!» – пел Гервег, если подобное можно назвать пением. К партии – однажды, по крайней мере, – примкнул и аполитичный Гёте, когда сказал Эккерману, что всякий разумный человек будет сторонником умеренного либерализма. В его устах это означало нечто вроде «умеренного консерватизма». Ибо Гёте, насколько мы его знаем, под «либерализмом» разумел не Просвещение, не индивидуализм равенства, не республику и «прогресс», не какую-то абстрактную этику прав и обязанностей человека и не тот идеал «свободной конкуренции», которому мы обязаны мировым господством экономического интереса. Нет, Гёте не верил в свободу и равенство. И, заявляя о своём либерализме, не провозглашал себя демократом. Мы надеемся, мы смеем думать, что дадим определение его «умеренному либерализму», определив наш собственный.
Так вот, предмет попечения нашего либерализма – духовная и социальная свобода. И коль скоро демократия принимает позу не средства, а доктринёрской самоцели, он превращается в её врага. Но как средство аристократического отбора в государственных интересах демократия и есть социальная свобода, точнее, свобода социального передвижения – возможность взаимообмена между двумя кастами (принудительного и свободного труда), о чём Ницше говорит в одном из афоризмов «Человеческого, слишком человеческого», взаимообмена, «когда более ограниченные, более бездуховные семейства и отдельные индивидуумы из высшей касты опускаются в низшую, и наоборот, более свободные люди из низшей касты получают доступ в высшую». Данная возможность, полагает Ницше, должна иметь первостепенное значение для культуры. И для государства. Максимально полное совпадение личностной и социальной иерархий, несомненно, имеет государственную важность. А потому необходимо изыскать средства потеснить имущественные привилегии в образовании. Первейшее, хоть и не лучшее, из таких средств – социальное налоговое законодательство. При любом ущемлении наследственных прав следует особо щадить малое и среднее имущество, ибо культура сотни раз выигрывала от того, что иной, в двадцатилетнем возрасте унаследовав ренту, больше смахивающую на голодный паёк, обретал социальную свободу; да и о настоящем богатстве позволительно думать, что с ним сопряжены известные ценности не только культурного, но и политического порядка. Стало быть, результативнее и в хорошем, душевном смысле радикальнее требовать не социально-демократического налогового законодательства, а демократизации средств образования. С её помощью и можно достигнуть того, что происхождение не будет препятствовать успешной карьере незаурядных дарований, и всякой доброй социальной воле рекомендуется такая демократизация, хотя не следует забывать и о том, что известные культурные ценности остаются продуктом наследования и селекции. Полнейшая свобода получения образования невероятно важна! Фактическая демократия – не более чем до сих пор растущая публичность современной жизни, и душевно-человеческим опасностям этой прогрессирующей демократизации, а именно опасности полного нивелирования, журналистски-риторического оглупления и люмпенизации можно противостоять единственно воспитанием, где довлеет почтение, как того требует Гёте в Педагогической провинции, Гёте, этот голубой крови педагог, страстный воспитатель, прекрасно понимавший, что образование, воспитание именно в духе почтения, станут единственным и остро необходимым коррективом поднимающейся демократии. Почему? Потому что мысль о воспитании возвращает социальный, политический вопрос туда, где ему – и ему тоже – полагается быть, во внутренний мир личности, снова оттесняет социальный, политический вопрос в пространство, которое он не вправе был покидать, – душевно-нравственное, человеческое. Никакой религиозный трепет перед социальным не принесёт обществу умиротворения. На это способна лишь подлинная, то есть метафизическая, религия, которая в социальном учит видеть в конечном счёте второстепенное. Или – если неохота говорить о религии – просвещённость (под которой, разумеется, нельзя понимать естественно-научную полупросвещённость), или доброта, или человечность, или свобода. Политика люмпенизирует, огрубляет и оглупляет. Зависть, наглость, алчность – вот всё, чему она учит. Свободу несёт только душевная просвещённость. От учреждений зависит немного, от образа мыслей – всё. Исправься сам, и исправится всё вокруг.
Это что касается того, как наш либерализм понимает социальную свободу. Представление же о духовной свободе вытекает из осознания, что отграничения духовной жизни от государства не избежать. Ибо последнее в существующем ныне виде не может являться носителем личной жизни. Отсутствие единообразной, управляемой государством культуры означает, что полного человеческого удовлетворения в политической сфере не найти, откуда, в частности, следует, что учение о необходимости гражданского воспитания – довольно-таки дурная романтика. Либерализм отрицает совпадение духовной и политической сфер жизни, точнее, признаёт их несовпадение. Человеческие опасности подстерегают и здесь; но даже если в Германии они, пожалуй, больше всего, так и немец способнее других устоять перед ними, причём благодаря Реформации, научившей его нести бремя метафизической свободы в куда более широком смысле. Гегель говорил, что Франция, поскольку у неё не было Реформации, никогда не утихомирится. А Карлейль в своей героически-юмористической манере наглядно показывает, что Французская революция есть лишь месть отторгнутого двести лет назад и вернувшегося протестантизма…
Демократия, приветствуемая нашим либерализмом, не доктрина, не риторическая философия добродетели XVIII века. Она двояка. Как всё ещё расширяющееся опубличивание жизни демократия душевно и духовно – небезопасный факт современной жизни, но как социальная свобода передвижения и средство аристократического отбора она есть государственно-техническая желательность. Иными словами, предмет не энтузиазма, а невозмутимой констатации разума. С «духом» она вообще не имеет ничего общего, с добродетелью тоже. Однако как данность и желательность она не просто совместима с сильным монархическим правительством – последнее есть её необходимый коррелят. Политические убеждения суть волеизъявления, такова их природа; и поскольку речь идёт о «политическом кредо» (если такое словосочетание допустимо использовать всерьёз), я, пожалуй, скажу, чего политически хочу и особенно не хочу. Я хочу монархии, худо-бедно независимого правительства, поскольку только такое правительство способно предоставить гарантию политической свободы как в духовной, так и в экономической сфере. Я хочу монархии, поскольку именно высвобожденность монархического государственного правления из-под власти денежных интересов выдвинула немцев на передовые позиции в социальной политике. Я не хочу парламентско-партийного хозяйства, отравляющего политикой всю национальную жизнь. Я не хочу, чтобы Дрейфуса осуждали по политическим соображениям и по ним же оправдывали, поскольку оправдание невиновного по политическим соображениям не менее отвратительно, чем по тем же соображениям осуждение. Я не хочу, чтобы лёгочное заболевание petit sucrier становилось предметом парламентских свар, а самого туберкулёзника из-за перевёрнутой классовой юстиции призывали на военную службу и он там подыхал, поскольку пенящаяся «справедливостью» пасть общественного чудища жаждет жертвы. Я хочу не политики, а дельности, порядка и пристойности. Если это филистерство, хочу быть филистером. Если это немецкое, ей-богу, хочу зваться немцем, хотя в Германии это и не почётно. И поскольку речь идёт о немецкости и политике, скажу ещё два, а может, три слова по вопросу о выборном праве, жгучему вопросу о немецком, или прусском, выборном праве – с точки зрения немецкости и с точки зрения политики, каковые (точки зрения), по моему разумению, неплохо бы различать.
Демократы утверждают, что сопротивление консерваторов введению равного избирательного права в лидирующем немецком государстве, занимающем три пятых территории империи, объясняется личными властными интересами. По моему же мнению, уверения консерваторов в том, что Германия, самоумалившись до западного демократизма, духовно проиграет войну, несомненно, серьёзны. На то они и консерваторы, чтобы придерживаться такого мнения. Быть консерватором не значит выступать за сохранение всего имеющегося; консерваторы уверяют в своей готовности к реформам. Быть консерватором – значит желать сохранения Германии немецкой, а стремление демократов как раз в ином. Внутреннее