Принцип всеобщего и равного избирательного права есть принцип народного голосования, а с ним предпочитает не связываться и самая крепкая демократия, коль скоро речь заходит, к примеру, о спорных территориях. Тут вдруг народное голосование становится доктринёрским требованием, тут, запинаясь, принимаются кивать на огромные трудности, связанные с его проведением, и сомневаться, действительно ли оно оно отразит народную волю. Всегда, дескать, найдутся крупные группы или какое-нибудь сильное меньшинство, которые назовут результаты голосования подложными либо несправедливыми, а кто знает, может, они-то и объединили самые важные элементы… Словом, налицо непоследовательность, забывающая, что одни и те же сомнения возникают против всеобщего и равного избирательного права и когда речь идёт о территориях, на семьдесят пять процентов населённых неграмотными людьми, и когда вопрос о выборном праве ставится перед массой, получившей приличное школьное образование. Если народ «нечто большее, чем сумма его частей», то, опросив эти части по отдельности, голос народа не услышать. Утверждение, что народ может иметь иную волю, нежели «сумма», масса, – не просто логическая игра. При механически-демократическом голосовании подавляющее большинство Германии на третьем году войны с жалкой вероятностью высказалось бы в пользу немедленного и безоговорочного, то есть гибельного, мира. Но тем самым принцип голосования доводится ad absurdum, ибо это была бы вовсе не воля народа. Воля исторически поднимающегося народа неотторжима от его судьбы.
Повторяю, на мой взгляд, все позитивные аргументы в пользу равного избирательного права, едва начинают притязать на духовность и нравственность, рассыпаются. Я со своей стороны предлагаю вместо них следующее решение: там, где невозможно дать каждому своё, не остаётся ничего другого, как дать всем поровну. Это несправедливо, но доступно просто, а мы живём в эпоху, которой под стать не тщательнейшим образом продуманное право, а наиболее простое. Для меня нет никаких сомнений, что именно в таком дифференцированном народе с большими духовными расстояниями между людьми, как немецкий, мудро организованное избирательное право, устанавливающее различную цену голосам отдельных лиц, интересующееся заслугами, возрастом, уровнем образования и духовного развития, учитывающее наличие у избирателя сыновей, благодаря чему его участие в устройстве государства является не просто эгоистически-личным, но более дальновидным, – что такое выборное право было бы относительно справедливее равного, поскольку при всяком человеческом правовом устройстве справедливость бывает лишь относительная. Однако чем продуманнее, аристократичнее, остроумнее, изобретательнее в поисках справедливости будет такое ступенчатое выборное право, тем менее справедливым оно покажется массам, коим справедливостью всегда видится лишь самая простая, грубая, примитивная её разновидность, безо всякой там канители дающая всем поровну. То, что подобный вид справедливости в представлениях массы даже абсолютен, нравственно уполномочивает последнюю противиться любому аристократическому праву с такой страстью, что путь к осознанию несовершенства любого правового порядка перекрывается напрочь и указанная справедливость выходит победительницей. А сегодня политику можно делать, только опираясь на массу и её примитивно-антиаристократический правовой пафос. Все потуги духа, мудрости, острой проницательности в политических вопросах, которые мы видим у политических мыслителей, например у Адама Мюллера, чьи размышления на ниве науки о государстве, возможно, самое изящное, самое верное, что когда-либо было сказано на данную тему, – всё это, повторяю, на фоне фактической, не подверженной никаким влияниям, не знающей никакого удержу политической эволюции, по прямой ведущей к радикально-демократическому примитиву массовой справедливости, производит впечатление красивой, роскошной и бесплодной игры. Это нужно постулировать и признать с тем почтением, с каким подобает относиться к року. Однако именно из того факта, что духу, философии, самому рафинированному мышлению в политике совершенно очевидно делать больше нечего, сказать больше нечего, вытекает необходимость отделить духовную жизнь от политической, отпустить последнюю на все четыре роковые стороны, а первую приподнять повыше этого рока, до весёлой независимости. При таком положении дел нет ничего более бессмысленного и бессовестного, чем требование «политизации духа», как будто дух должен подналечь на политику потому, что политика на дух не способна и всё больше подвергается своего рода риторической люмпенизации. Но духовная жизнь – это и есть национальная жизнь, её-то и нужно отделить от политической – решение, которое, правда, консервативному политику может и должно показаться трудным или невозможным. И всё же ему не следует забывать, что национальная культура не только экстенсивно простирается дальше, чем государство, чем общественная, урегулированная правом жизнь (а в немецкой империи, включающей в себя далеко не только немецкое культурное пространство, так и есть); что она, безусловно, более интенсивна, более личностна, чем правовой порядок, а потому было бы неверно придавать последнему преувеличенную важность в деле устроения более высокой жизни, собственно жизни нации. Сколь мала сегодня духовная возможность полного растворения личности в государстве (именно поскольку государство всё более утрачивает свой метафизический характер, а политическая жизнь всё менее совпадает с религиозной), столь же мала способность правопорядка вбирать в себя и воспроизводить высокое личностное начало, национальную культуру. То, что государство, правопорядок на добрую (или просто бóльшую) часть дело интернациональной цивилизации, а не национальной культуры, – правда, с которой так трудно примириться консервативному политику и с которой ему тем не менее примириться придётся. Может, правы те, кто отрицает существование особой «немецкой» свободы? «Свобода, – говорит бюхнеров Дантон, и, надо думать, я цитирую эти слова не в последний раз, – свобода и продажная девка – самые космополитичные вещи под солнцем». Вероятно, требовать от свободы национальности действительно слишком. С другой стороны, существуют высказывания о свободе, доказывающие, что осознание неполитизируемости абсолюта не одна лишь немецкая прерогатива. «Изо всех миражей свобода самый призрачный, – писал Рёскин в своей книге 1849 года «The Seven Lamps of Architecture». – Во Вселенной её нет и быть не может. У звёзд её нет. У Земли её нет. А нам, людям, эта насмешка, эта видимость свободы даётся лишь как тягчайшее из наказаний». Эти слова мог бы сказать и Гёте, и Шопенгауэр, и даже Адальберт Штифтер, однако их сказал человек, родиной которого была страна, породившая политическую свободу. Наверное, политику не стоит подавать под слишком национальным соусом. Не тот материал, не стоит того…
Но разделять, чётко отличать духовную, национальную жизнь от политической – весьма немецкий, кантианский способ разделения и отличения. Разница между духом и политикой есть разница между чистым и практическим разумом, и предоставление всеобщего и равного избирательного права населению Пруссии даже мне сегодня кажется постулатом практического разума, хоть и далеко от того, чтобы когда-либо стать предметом моих духовных восторгов. Поставленный перед необходимостью принимать решение, даже я подаю за него голос. Этого можно было бы избежать, если бы правительство вовремя обнаружило готовность к реформаторским уступкам; но при нынешнем положении вещей нашествия всеобщего избирательного права не остановить, не подвергая опасности само государство, и ставить ему палки в колёса по духовным, принципиальным причинам, вероятно, имело бы следствием политическую невозможность и безбудущность Германии, как и идеологическое обоснование всевозможных заблаговременных уступок вовне. Подобный патриотически-оппортунистический демократизм, хоть и недопустим духовно, в конце концов имеет практически-политическое право на жизнь. И хорошо бы человеку духа, художнику, имеющему национальные привязанности-повязанности и потому желающему политического величия Германии, именно эта привязанность не помешала, а, напротив, подтолкнула сказать своё слово в защиту демократической государственной техники в Германии, поскольку он понимает, что нельзя переоценивать значение правопорядка для национальной жизни, и, кстати, при всех духовных оговорках, про себя уверен в том, что немецкое «народное государство» будет существенно, во многом национально отличаться от демократии ритора-буржуа.
Большего я не требую. Данным квантумом «политики» в домашних условиях я обойдусь. Тут можно заметить некое несогласие с тем, что гражданское воспитание и есть, дескать, воспитание. Не немецкие слова, как бы простодушно ни звучали голоса, их произносящие. Воспитание – это просвещение, созидание человека, а немецкий дух никогда не будет понимать под «человеком» исключительно или даже преимущественно человека общественного. Никогда не поверит, что культура – средство и сводится к обузданию природы, а также максимально равномерному распределению добытых таким способом благ; всегда будет придерживаться того мнения, что культура – «самоцель», что её задачи имеют значение сами по себе, вне зависимости от пользы, без учёта, скажем, государства. В остальном данные принципы ничуть не противоречат выдвинутому войной требованию народного государства. Если это в самом деле требование народа, оно тем самым перестаёт быть просто требованием. Народное государство нельзя пожаловать; оно есть, коли есть государственно мыслящий и чувствующий народ. И мои сердце, разум – с молодёжью, которой по возвращении с войны придётся доводить до сознания, даже силой, политический факт; не хотел бы оставить в недоумении по данному вопросу ни себя, ни других.
Народное государство, политизация народа, повторим ещё раз, необходимы, поскольку Германия «в седле» и не вправе грянуться оземь, поскольку она чувствует своё призвание к решению задач господства. Но решительно нестерпима для меня мысль, что может создаться хотя бы видимость, будто демократический прогресс в духе британских министерских речей навязан нам извне, будто Германии пришлось духовно уступить и смириться. И всё же национальная опасность видится мне как раз в том, что «народное государство» в его внутреннем и внешнем воплощении перепутают с демократией в западном смысле и понимании; более того: а вдруг не получится воплотить его иначе, как в духовных и политических формах Запада; и даже: а вдруг это произойдёт по разумению тех, кто под политизацией Германии понимает не столько народный облик наших общественных учреждений, не столько бо́льшую теплоту, подлинность, доверие в отношениях между нацией и государством (кто бы не счёл это желательным, а равно необходимым!), сколько