Размышления аполитичного — страница 48 из 103

о вреда. «Важнее всего, – говорит историк, – ввести отдельного человека в его права, а для этого нужно, с одной стороны, создать институты, приподнимающие его над самим собой, и с другой – уничтожить все те, что мешают ему развить истинную самобытность, и в первую очередь ликвидировать прусскую систему образования». Считаю некоторой своей заслугой, что единственная политическая критика, которую я позволил себе в писательских изделиях, имела отношение к пруссифицированной средней школе!

Стало быть, долой чужеродный, отвратительный лозунг «демократический»! Никогда механически-демократическое государство Запада не получит у нас прав гражданства. Даже если германизировать словечко и сказать вместо «демократический» «народный», выйдет прямая противоположность, ибо немецки-народный означает «свободный» – внутри и снаружи, но не «равный» – ни внутри, ни снаружи. Кто же против более народного облика имперского и государственного естества? Ручаюсь, никто из всеми силами противившихся определённого рода демократизации, политизации Германии. Германия как res publica – никаких возражений. Но Германия как республика, как государство добродетели – с общественным договором, демократическим народным правительством и «полным растворением индивидуума в целом» в придачу, – Германия как государство и более ничего, немецкий человек как якобинец и citoyen vertueux с подтверждающей его гражданские доблести справкой в кармане – это был бы кошмар! И прежде всего это была бы уже не Германия. Раскрытие, развитие, особость, многообразие, богатство индивидуальности всегда являлись основным законом немецкой жизни. Эта жизнь противилась централизации, никогда не оглядывалась на столичное средоточие. Немец был свободен и неравен, то есть аристократичен. Реформация, правда, демократическая штука, поскольку эмансипация мирян – это демократия и в политической сфере именно то, что Ницше называет «литераторскими разглагольствованиями всех про всё». Но подлинное, глубинное воздействие Лютера не лишено и аристократизма: перенеся во внутренний мир и тем самым навсегда вытеснив свободу и самодержавность немецкого человека из пространства политической распри, он довёл их до предела. Протестантизм вытащил у политики духовное жало, переведя её в практику. От Канта у нас вера в господство «практического разума», этики; от Канта у нас социальный наказ. Однако явление Гёте стало новым подтверждением легитимности отдельного существа, огромным художественным опытом Германии после метафизически-религиозного опыта Лютера; явление Гёте стало опытом просвещённости и чувственности, очень человечным, чуждым всякой абстракции, враждебным всякой – сперва патриотической, а затем вообще всякой политической – идеологии. Нации, извечно и навечно не имеющей иного, чем у других, отношения к политике, «современным идеям», к громким жульническим заклинаниям о «человечестве», «свободе», «равенстве», «революции» и «прогрессе», не даётся такой дух, как Гёте, она просто его не создаст.

Свобода, долг и ещё раз свобода – вот что такое Германия. Говорят, в истории эпохи индивидуалистического и социального мышления сменяют друг друга, но для немецкого духовного уклада здесь противоречия нет, нет необходимости в смене двух враждебных принципов, в их чередовании. Своеобразие немецкого индивидуализма в том и состоит, что он прекрасно уживается с этическим социализмом, называемым государственным и заметно отличающимся от правозаступнически-марксистского. Ибо социальному принципу враждебно противостоит лишь индивидуализм Просвещения, либеральный индивидуализм Запада. Встречается антииндивидуализм, включающий в себя свободу индивидуума; и отрицание индивидуалистического Просвещения не равнозначно требованию осоциаливания и огосударствления индивидуума, как думали на Западе, а у нас, надеюсь, и не подумают. «Организация» – яркое словцо. «Организм» – воистину слово жизни. Ибо организм больше суммы его частей, и это «больше» как раз и есть дух, и есть жизнь. Если же «организация» (ещё один нынешний политический клич) равнозначна порабощению индивидуума государством, то есть абсолютизму государства, даже народного государства – тогда долой и его! Ибо нет ничего более антинемецкого и античеловечного, чем абсолютизм организации. Монарший абсолютизм, при котором индивидуальное редко бывало обделено, следует с полной невозмутимостью и такой же решительностью предпочесть неограниченному господству государства, в том числе и народного, если под ним понимать республику добродетели и якобинцев!

Когда в ушах звенит от речей ревнителей государственного благочестия, упорно твердящих, будто человеческое существует, чтобы его «организовать», организовать без остатка, социализовать и непременно растворить в государственно-общественном, мне, право, трудно устоять перед искушением извлечь отлитые в металле слова Лагарда о государстве и нации, государстве и свободе, государстве и человечности; и если я не устою, моим потенциальным читателям не следует упрекать меня в том, что я перегружаю цитатами «книгу», которая по форме, по аллюру вовсе не претендует на звание «книги»; наш брат, погрузившись в труд беды и боли, конечно, на каждом шагу будет озираться в поисках помощи, авторитетной поддержки своему чувству; нам тут непросто остановиться, мы благодарны за всякую предложенную помощь и не слишком тревожимся по поводу читабельности нашей композиции. Так вот, Лагард, в свою очередь, цитирует мадам де Сталь, с горечью вспоминая, как та перечисляет три качества, в коих заключается, мол, превосходство немецкого естества над французским: независимость духа, любовь к одиночеству и самобытность отдельного человека. Что ж, приятно. Этому человеку, как мало кому из великих немцев до него, политика и «политиканство» были отвратительны, он хотел от государства не политики, а того, что называл «самоотверженной службой этоса, то есть полной реализацией принципа, устанавливающего такие же отношения между государством и нацией, как и между хозяином и хозяйкой дома: государство берёт на себя всё внешнее, дабы нация, не отвлекаясь на стороны, не упустила ничего действительно существенного в жизни, взяла его в свои руки». Лагард требовал «самостоятельности религии, науки, искусства, поскольку они существуют только в условиях самостоятельности». Он требовал «империи, которая является государством лишь в той мере, в какой нация не может обходиться без государства», а также «признания, воспитания, преображения нашей собственной природы». Он атаковал Гегеля с такой ненавистью и издёвкой, как до него разве что Шопенгауэр; протестовал против поклонения идолу государства, против учения о том, что государство – высшая форма человеческой жизни, протестовал против этого римского и языческого воззрения во имя евангельской и германской свободы. Он хотел, чтобы государство считали «исправной машиной, где важны не консерватизм, либерализм, вольнодумство или католицизм, а лишь то, функционирует ли она к нашему удовлетворению и с возможно меньшими затратами». Он хотел не профессиональных парламентских депутатов, а контроля над правительством тех, кто, «прежде чем с размахом судить о публичной жизни и руководить ею, уже научился этому в более скромных масштабах». Иными словами, он не хотел «литераторских разглагольствований всех про всё». По его мнению, «везде важно знание техники; и коли им обладает нечиновный народ, то он тоже должен контролировать правительство, а не знающий этой техники пусть скромно помолчит, кроме того, суждению непосвящённых не должны подвергаться сферы государственной жизни, природой вещей полностью помещённые в область тайны и личного усмотрения властителей этих сфер».

Это не очень далеко от «народного государства», и наоборот, если под народным государством понимать исключительно парламентскую демократию, то будет как раз очень далеко, будет всемирным антинациональным посмешищем. Если под народным государством понимать огосударствление нации и «растворение индивидуума в целом», будет мерзость политизации и организации. Человек – не только общественное, но и метафизическое существо, и немецкий человек в первую очередь.

После войны экономическое положение вынудит всех не один десяток лет работать почти исключительно на государство, зарабатывать для него. Не должен ли человек в таком случае иметь право принадлежать себе хотя бы духовно, душевно? В условиях неслыханной социальной несвободы и подневольности, которая нам предстоит, не возрастёт ли в невероятной степени потребность в духовной независимости? Противовесом организованному социализму в государстве будущего должны стать самая нежная культура и пестование аристократически-индивидуального, величайшее любопытство и участие к каждой душе – единственной, к особой важности духа… или за жизнь больше никто не даст ни гроша.

Голоса времени… Они объединяются в гул, не в музыку, поскольку не знают друг о друге. Чтобы что-то разобрать, их нужно разъединить, слушать по отдельности. Если двое говорят «демократия», то априори можно предположить, что они имеют в виду совершенно разные вещи, и беседовать нужно с каждым. Требуя «политизации» и «организации» (а он этого требует), наш герой, наш друг, литератор цивилизации, в мыслях держит нечто совсем иное, чем демократ-патриот, или патриот-демократ, который, как мы только что слышали, использует те же самые слова. Разница между, скажем, немецким французствующим либерализмом Юго-Запада 30–40-х годов прошлого века и либерализмом освободительных войн, либерализмом Штайна и Арндта сравнительно с разницей между демократизмом литератора цивилизации и демократизмом патриота народного государства незначительна. Мы говорили, что демократия есть не что иное, как право отдельного человека быть деятельным патриотом, и, следовательно, невозможно требовать всеобщей политизации, демократии и при этом превозносить антипатриотические, антинациональные взгляды, но действительность не отвечает этому логическому постулату. Тип демократа, к рассмотрению которого мы возвращаемся, а именно литератор цивилизации, не имеет ничего общего с сегодняшним патриотом-демократом, опирающимся на разум и обстоятельства и требующим демократии, идентичности народа и государства, политизации умов и сердец для того, чтобы Германия могла жить – в силе и власти. Литератор требует демократии, не потому что Германия «должна скакать во весь опор и не вправе грянуться оземь», не потому что тот, кто желает цели, должен желать также и средств, а ради неё самой. Политизация Германии для него не столько необходима, сколько желательна сама по себе, поскольку она для него сам прогресс на пути европейского усреднения, той уплощающей эволюции в смысле гомогенной цивилизации, о коей мы уже говорили, прогресс, которого, может, и не хотел, но которому, несомненно, содействовал крупнейший ум новой Германии, её рок, сам Ницше, хотя, с другой стороны, он же «в консервативных интересах» составлял этому прогрессу оппозицию – двусмысленная, двурушническая позиция, объясняющая, открывающая дорогу тому, что и сегодня в одной голове может гнездиться склонность делом способствовать этому прогрессу, а суждением с ним бороться…