орьбу, хроническую гражданскую войну, провоцировали международные кризисы (правда, редко можно было понять – из изощрённости или по бездарности) и извлекали выгоду из разобщённости нации и её страхов. Нация для них – пустое место, сырьё для господства, и лишь чистая корысть помешала им извести нас, сырьё, на корню. Да, вот это господа, таких ещё поискать. Но если немецкий народ их терпел, если (дословно) «поколениями терпел от них унижения», так причина в том (тут литераторская психология становится «глубокой», она всегда почитает себя «глубокой», добираясь до проблем пола и сваливая в одну кучу Ницше и Крафт-Эбинга), что человеконенавистничество тиранов «апеллирует к извращённым инстинктам». Как видим, тут просто – просто и противно – прыжки от садизма к мазохизму и обратно. В силу извращённости народу под «господами» даже хорошо, и «напряжённость» (l’effort) в отношении «господ» была бы чуть не «напряжённостью» в отношении самого себя. Но всё-таки шумное дело кёпеникского капитана и цабернский инцидент, невзирая ни на какой мазохизм, вызвали в немецком народе бурю против господ, бурю, «возмутившую самые глубины», и как же тогда, спрашивает литератор цивилизации, назвать господство, против которого воля всей нации? Да чужеземным засильем, отскакивает у него от зубов, и если нация перед лицом насилия окончательно онемела, значит, она покорилась и заслуживает гибели…
Эта дионисийская галиматья – почему дионисийская, я, конечно же, ещё поясню – до войны показала себя во всей красе, но подчёркивать это было бы излишней самоочевидностью; вы бы ошиблись, предположив, что война хоть сколько-нибудь откорректировала воззрения литератора на Германию. Что он твердил в мае 1914 года, то твердит и сегодня. Иноземцам, всерьёз полагавшим, что немцев загнала в войну грубая сила их господ, а на самом деле они мечтают при помощи войск цивилизации от этих самых «господ» освободиться, через пару военных месяцев пришлось кое-что усвоить. Они давно уже поняли, все, что в эту войну имеют дело с самой Германией, воплощённым народом, с нацией, а не с какими-то там призрачными «господами». Один француз, не покорившийся духу, господствующему у него на родине, сказал своим соотечественникам-буржуа, что они ничего не понимают в «этом героическом народе». Другой, бывший министр господин Аното, писал в газете об «этом ужасном народе, мечтавшем о мировом господстве», и если он ошибся, то ошибся точнее, нежели немецкий литератор цивилизации, со всем жаром своего таланта верящий в иноземное владычество господ в Германии, под каким народ будет сладострастно пыхтеть и стонать, а поскольку наш герой умеет облекать свою литературную насмешку и ненависть в страстные ритмы, извольте верить, что подвиги этой войны совершил народ холопов-мазохистов. Один настоящий политик, то есть политик, немного озабоченный реальностью и не считающий политику наркотическим средством и общедоступной возможностью для демонстрации страсти, депутат от демократов Конрад Гаусман, заявил некой демократической газете: «В якобы милитаристской Германии нет ни тени противостояния между армией и народом. Серый полевой цвет вытеснил “двойную материю”. <…> Успехи резерва, ландвера и ландштурма не грех поставить в один ряд с подвигами рядового состава и офицерского корпуса фронта». Это, несомненно, филистерство, но ведь правда же; а песнопения литератора цивилизации, обладая, разумеется, талантом и страстью, с невеликим почтением относятся к правде, которая, если не в искусстве экспрессионизма, то в политических вопросах, должна же иметь хоть что-нибудь общее с реальностью. Что бы там нация ни думала о своих господах, «гибель», каковую ей уже готов был напророчить литератор цивилизации, она, судя по всему, не заслужила, поскольку демонстрирует сегодня такую силу сопротивления, для которой механистические объяснения не годятся и должным образом изумляться которой мир ещё не научился. В один прекрасный день он прозреет; и чем бы ни окончилась война, она давно уже не способна нанести Германии поражение в каком-либо моральном смысле. Какой рыночный зазывала сумел бы ярче разрекламировать право этого народа на участие в управлении Землёй, нежели нынешние успехи? Если, однако, хохот по поводу кёпеникского фарса, если наше гражданское недовольство историей в Saverne – «самое глубокое», что можно «возмутить» в немецком народе, тогда он менее глубок, чем думалось прежде. Самое глубокое в человеке политика, полагаю, вообще не в силах возмутить. Самое глубокое в народе возмущают решающие сражения, духовные и физические, наподобие сегодняшних, а вовсе не цабернские инциденты.
Меня не особо привлекает роль поставщика апологий политическим предводителям Германии, да и не по чину. Однако же думается, что и в этом пункте отношения со справедливостью у меня теплее, нежели у тех, чей боевой политический клич из неё состоит. В то, что наши предводители и господа по-человечески проигрывают предводителям и господам враждебных народов, я не верю именно потому, что, как показало чудовищное положение, в котором Германия оказалась к лету 1914 года, весьма и весьма проигрывают политически. Что это в самом деле так, с моей точки зрения, вероятно априори, ведь в конечном счёте народ имеет тех предводителей, коих «заслуживает», которых обычно выдвигает, и как бы эти военные годы ни «политизировали» немецкий народ, до 1914-го он считался народом, к политике не слишком расположенным, и не особенно против этого возражал. Мне думается, предводителей можно назвать представителями; браня их, в сущности, бранишь самого себя; и, наверное, поэтому лучше уж сразу бранить себя. А выбранив, привести в своё оправдание кошмарную запутанность внешнеполитической задачи, перед которой вдобавок ко всему, при всей нескладности, ты, сделавшись империей, оказался поставлен, именно в силу этого почувствовать внутреннюю необходимость руководствоваться своим прирождённым чутьём на дельность и результативность – прежде всего в вопросах предводительства – и подумать о лучших, более надёжных способах отбора кандидатов на государственные посты. Это было бы хорошо и правильно. Но обвинения, изгнание в пустыню, политиканствующие свары с «ответственными лицами», романское улично-политическое критиканство в духе «Piove? Abbasso il governo!» вызывают у меня отвращение. Возможно, предводители Германии вели имперское хозяйство крайне неумело, возможно, при общении с чужеземцами им решительно не хватало такта, они говорили неудачные слова, делали неудачные жесты и, прежде всего, создавали роковое впечатление, будто Германия ожирела, отрусливела и, едва завидев союз сильных противников, ни за что не вступит в войну, – так говорят, и, пожалуй, это верно. Но в главном, существенном, задавая направление и цель, они вели Германию туда, куда она хотела, а именно по имперскому пути, который, поскольку его указывал не новый Бисмарк, не Бисмарк в квадрате (а может, даже и тогда), не мог не окончиться столкновением с обладателями «более древних прав». Было бы глупо заблуждаться по вопросу о мере агрессивности, присущей воле нации, желающей, чтобы её вели таким путём. Отрицать эту агрессивность не стоит; не стоит делать вид, будто немецкий народ не желал ничего иного, как только в мирной тесноте добывать свой уголь, но не пристало также и писать то, что мне довелось читать (дословно): господствующим настроением этого немецкого народа в начале войны был, дескать, «ужас перед предстоящим кошмаром». Мы-то видели другое. События после трагедии в Эхтердингене послужили явным знаком. А невыразимый подъём лета 1914 года стал подъёмом веры, безграничной готовности… Крайняя нужда? О да, она действительно была пафосом момента. Но, как мы уже дали понять господину Роллану, нужда – это не сухая nécessité и не отчаянный авантюризм, это высокое название творческого аффекта, в котором оборонительная составляющая теснейшим образом переплетена с наступательной. Так не поднимается народ, желающий мира любой ценой, народ, который вероломные «господа» подстрекают к попранию права и злодействам; так не тянется миллионами его молодёжь к оружию ещё до призыва. Мировой народ духа, накопивший безмерную телесную мощь, отпил большой глоток из источника честолюбия, захотел сделаться мировым народом реальности, к чему призвал его Господь, и, если потребуется (а очевидно, потребовалось), силовым рывком. Разве Испании, Франции, Англии не выпадал час славы и господства? Когда грянула война, Германия пылко уверовала, что пробил её час испытания и величия. И лжёт тот, кто сегодня этого не признаёт, бормоча что-то про «ужас перед предстоящим кошмаром». Немецкий народ, настроенный вполне героически, готовый взять вину на себя и не склонный к моралистическому лицемерию, не заскулил по поводу того, что сделали с ним радикально-беспощадные враги самой его жизни, но и не усомнился в своём чрезвычайном праве на революционные средства, одобрив их применение, более чем одобрив. Он одобрил ввод войск в Бельгию, ничем не возразив, кроме слов канцлера о совершающемся беззаконии. Одобрил уничтожение надменного символа английского морского владычества и всё ещё комфортабельной цивилизации, гигантского прогулочного лайнера «Лузитания», и воспротивился наполнившим мир истошным воплям гуманистичного лицемерия о помощи. Неограниченную же подводную войну он не просто одобрил, а громко потребовал и вплоть до неподчинения прекословил предводителям государства, медлившим с её началом. Где кончается бравый немецкий народ, а где начинаются его заслуживающие отвращения «господа», решать не нам, скорее, демократическому правоверию врагов, их политической расторопности, для которой «народ», разумеется, всегда будет «хорошим». И чем бы ни кончилась война, мы готовы взять немецкую долю «вины» за неё на себя (каждый из нас, за исключением, пожалуй, горстки пацифистов и литературных святых) и не собираемся делать козлов отпущения из каких-то случайно подвернувшихся функционеров.
Грубая картина кисти литератора цивилизации, изображающая душевную жизнь немецких «господ», явно пестрит тёмными пятнами и противоречиями, отчего, правда, её эстетическая привлекательность ничуть не страдает. Сорок лет подряд эти продувные бестии ни на что не осмеливались, то есть воевать не воевали, а лишь мутили международную воду, просто угрожая войной и запугивая народ, дабы сподручнее было его подавлять. Это мы читали до войны. Однако стоило ей начаться, оказалось, что «господа» же её и учинили, причём ровнёхонько с той же целью. Ибо какие могут быть сомнения: