Но, поставив этот риторический вопрос, мы подошли к пониманию того, что «демократия», в сущности, означает синтез, примирение власти и духа. Приблизились к точке, откуда видно, что литератор цивилизации, этот мнимый антитетик власти и духа, как политический воспитатель в действительности лелеет синтез власти и духа под знаменем демократии. Всмотримся: первыми репрезентантами демократии явились Англия и Франция – классическая страна политической экономии и классическая страна революции. Но экономика и революция – это выгода и добродетель, а объединяющее их словечко – «демократия». Ещё «политика». И «цивилизация». А всё это, в свою очередь, лишь названия чего-то более высокого и всеобщего – европейства. «Европеец, – гласит один из пунктов «учения», – во‐первых, хочет заниматься гешефтом; но, ведя дела, он, во‐вторых, тем не менее хочет нести в мир чуть больше нравственного, то есть прогрессивно-гуманного». Вот вам определение европейства, а заодно политики и цивилизации. Литератор цивилизации и мечтает воспитать в нас, немцах, бесценную психологическую способность фокусировать в одной точке, сводить в одно мораль и гешефт, гуманность и эксплуатацию, добродетель и выгоду; в этом и состоит политизация. Во время войны как воплощение такого европейства он славил английский дух. «В Ост-Индскую компанию, – говорил он, – входили люди денег, но то были гуманные люди денег, намеренные зарабатывать, одновременно неся счастье. Даже будь они вкупе со своими нынешними наследниками самыми безжалостными эксплуататорами, разве можно сомневаться в том, что они оказались правы, и без Англии тёмные массы Индии никогда не узнали бы относительного человеческого счастья, пусть оно выражалось просто в сравнительной безопасности обычной жизни?» Да мы и не сомневаемся, боже сохрани! За последние тридцать лет смертность в Индии выросла с двадцати четырёх до тридцати четырёх процентов – я читал. Причём произошло это из-за голода и чумы, в которых господское английское хладнокровие усматривает средство, ниспосланное Провидением против перенаселения. «Подумать только! – воскликнул как-то бывший государственный секретарь Америки У. Дж. Брайан. – Английскую администрацию оправдывают, что она не даёт индусам убивать друг друга, а чуму благословляют, поскольку она прибирает тех, кого правительство защитило от насильственной смерти». Это к вопросу об «относительном человеческом счастье» и «сравнительной безопасности обычной жизни», эдаком гуманистическом сопроводительном явлении того экономического факта, что попутно из Индии в Англию ежегодно перетекают сотни миллионов долларов. Ведь, в конце концов, речь идёт об Азии, о «тёмных массах», о niggers. Мы-то «европейцы», снаружи аристократы, хоть внутри демократы. А между тем Ирландия находится в Европе, прекрасная плодородная страна, которую соседний родственный народ завоевал, замордовал, закрепостил, разорил, наполовину обезлюдил своим хозяйствованием – и это сегодня, во второй половине XIX века. Однако напоминать об этом низко! Больше, больше самокритики! Приберись у себя, патриот! Но я ничего не вижу! Клянусь спасением души, не вижу в немецкой истории ничего, что можно было бы поставить рядом с тем, как Англия обласкала Ирландию; по веским причинам я вправе отказаться проводить сравнение со Шлезвиг-Голштинией и Эльзас-Лотарингией, а поиск нравственных плюсов и относительного человеческого счастья как в ирландском случае, так и в прочих благородных затеях демократического инстинкта обогащения – в англо-бурской, опиумной, испано-американской войнах, где их не смог обнаружить тевтонский разум Моммзена, – предоставляю антинациональным националистам заграницы, этим выученикам семинара по риторике… Гешефт и добродетель! Народ гуманных денежных мешков вступил в эту войну, чтобы уничтожить дракона по имени немецкий милитаризм, ради защиты малых наций, защиты свободы и справедливости. Он, однако, использовал эту возможность не только для того, чтобы с величайшей предусмотрительностью и последовательностью занять все важные для удержания и расширения своего мирового господства европейские и внеевропейские опорные пункты, начиная с Кале, но и чтобы, вовсю перехватывая письма, завладеть промышленными тайнами целого мира, уничтожить немецкую внешнюю торговлю, из-за моря вывести из строя немецкие предприятия, вовлекая в войну всевозможные государства, в том числе и лишённые военного значения, подвергнуть Германию глухой, длительной экономической изоляции и решениями Парижской конференции июня 1916 года ввести длительную экономическую блокаду. Вот так, осчастливливая, зарабатывают на жизнь.
«Пока немцы бьются над разрешением философских проблем, – говорил Гёте Эккерману, – англичане, с их практической сметкой, над нами смеются и завоёвывают мир. Всем известны их широковещательные выступления против работорговли, но покуда они внушают нам, что в основе такого подхода лежат гуманные максимы, нынче выясняется, что истинный их мотив – реальная цель, не имея которой англичане, как известно, не делают ничего и которую следовало бы знать. В своих огромных владениях на западном берегу Африки они сами используют негров, и не в их интересах, чтобы тех оттуда вывозили. Они сами основали в Америке крупные, высокопроизводительные поселения негров, которые ежегодно поставляют большое число чернокожих. Тем самым они удовлетворяют потребности Северной Америки, и поскольку торговля эта весьма прибыльна, ввоз негров со стороны отнюдь не в их меркантильных интересах; потому-то они, преследуя конкретную цель, проповедуют негуманность работорговли. Ещё на Венском конгрессе английский посланник крайне энергично возражал против этого, но у португальского посланника хватило ума совершенно спокойно ответить, что для него, дескать, новость, будто здесь собрались вершить мировой суд или устанавливать основы морали. Он прекрасно знал, какой цели добиваются англичане, но у него была собственная, для какой он нашёл слова и какую сумел достигнуть». В таком Гёте, как мне кажется, больше от Бисмарка, чем хотелось бы антитетикам Веймара и Потсдама. Но что на мирном конгрессе найдётся немецкий делегат, который ответит англичанам в духе того португальского посланника, крайне маловероятно.
Если дух Англии, то есть благословенный инстинкт объединять «гуманные максимы» и «конкретную цель», не имея которой, «ничего не делают», если этот дух – воплощение европейства, тогда по европейскому духу Америка не отстаёт от Англии. В настоящий момент она даёт блестящий пример демократического искусства чистой совести, политического синтеза духа и власти, морали и гешефта, под знаменем «справедливости» и под славословия демократического мира набирая мощь великой державы благодаря милитаризации и строительству флота. Обучиться крайне комичному и жалкому фокусу инстинктивного, наивного и давно уже не ханжеского примирения добродетели и выгоды, ещё раз, – это и есть демократия, в этом и состоит политизация, а в таком воспитании немецкого народа состоит миссия литератора цивилизации.
До войны, повторим, мир лежал во зле, и Германия вместе с ним. Последняя, выбрав действительность и власть, несёт свою долю ответственности за то всеобщее духовное состояние, которое в самом широком смысле именуют «материализмом». Мы были материалистами. Больше других? Я задаю этот вопрос, поскольку мне говорят о «более высоком нравственном уровне» демократии. Если, как нам показалось, верно то, что начавшаяся война была встречена с неким ощущением нравственного освобождения, если в ней увидели исправительное средство от материализма преимущественно в Германии (возможно и даже вероятно, что отдельные люди восприняли её так везде, но, повторим, нам показалось, что преимущественно это наблюдалось в Германии), если всё так – не знак ли это, что в немецком околотке больше, чем где бы то ни было, уцелело сопротивление всеобщему духовному укладу? Разве во Франции, Англии, Америке, в этих trois pays libres, власть денег не была сильнее, важнее, абсолютнее, чем у нас? «Свобода» и владычество денег тесно связаны испокон веков… Эта связь не была у нас неразрывна, так как установлению демократии кое-что противостояло, кой-какие колеблющиеся властишки. Или нет? Если для времени был характерен материализм, причём материализм как нравов, так и в ипостаси философского мировоззрения, то не потому ли, что мы жили в промышленную эпоху, прикипевшую к принципу выгоды, короче, в демократическую эпоху, сильнейшей пусковой пружиной которой служило стремление к благосостоянию? С одной стороны, война, спланированная как конкурентная борьба демократии за благосостояние, и есть следствие этого духовного уклада. И всё же позволительно утверждать, что, пожалуй, она бы не началась, душевно всё же была бы невозможна, если бы теоретический материализм как философия и форма познания уже давно не дышал на ладан. Но неужели же нет веских оснований усомниться, что литератору цивилизации это нравилось и нравится? Неужели, невзирая на все «духовные» жесты, этот глашатай учения о социальном блаженстве может не испытывать сильнейшего беспокойства ввиду усиливающегося и почти уже свершившегося отхода от материалистического объяснения мира? Если его политический активизм в малейшем намёке на метафизику усматривает средство для оболванивания народа, то, разумеется, самый ничтожный, лишь наметившийся поворот к религиозному возрождению должен исторгнуть у него страшнейшее ругательство, слово-пугало: «Реакция!» Монаршее желание владычной простоты «сохранить» народу религию представляется несвоевременным лишь потому, что её уже давно отняли, поставив себе это в величайшую заслугу, а между тем без метафизической религиозности пространство истинной человечности и социального умиротворения невозможно – данная истина незыблема. Однако спросите литератора, одобрит ли он даже слабую попытку возвратить народу если не религию, то что-то вроде религиозности! Хотя лучше не спрашивать. Он ведь монист, конечно, не в школярском понимании, но всё-таки монист. Ибо всякое антиметафизическое просвещение, всякое демократическое обоготворение счастья, выгоды, науки, труда отличается от задекларированного и зарегистрированного монизма несущественно, лишь степенью, лишь жестом и литературной интонацией. Надо сказать, современная философия нет-нет да пытается вернуться к дуализму тела и души, увидеть, к примеру, в таком органе, как мозг, только инструмент; но когда об этом прослышал литератор цивилизации, чуть не случилось несчастья, уверяю вас. Он побагровел, перестал подбирать выражения. «Нет, вы гляньте! Гляньте! – зашёлся он. – Опять нам под сурдинку протаскивают «душу»! Хватит! Опять