Размышления аполитичного — страница 64 из 103

Права народа… Ей-богу, не пристало сегодня немцу оспаривать право немецкого народа, героя этой войны, на его долю в сотворении жизни нации, соучастии в ней. Мне, правда, думается, эти право и прекрасную возможность следует не столько «расширять», сколько сперва создать (так как их практически не было), что механическое «расширение» существующих прав приведёт в никуда или не туда, куда надо. Во всяком случае, я внимательно прислушиваюсь к предупреждениям, поступающим с фронта и имеющим приблизительно следующий смысл: мой отпор демократической нечистоплотности и демагогии, любое противодействие тем, кто не прочь воспользоваться демократией, дабы продвинуться во власть, отпор бессильным литераторам и запятнавшему себя сброду, несомненно, поддержат лучшие; но если я не хочу остаться в одиночестве, то упаси меня Бог задеть и унизить народ, простого человека, «немецкого фабричного рабочего, который выигрывает войну и славный малый, который не несёт ненависти, полон человечности, имеет глубокое чутьё на то, когда дать, а когда лишить права, а также столь явственно проявившееся врождённые остойчивость и сметливость, что в силах справиться с любыми трудностями…» Я благодарен за эти слова, приближающие ко мне жизнь, действительность, с гордостью и радостью разделяю породившее их чувство. Но должен ли я поэтому забыть всё, что человеческое благородство когда-либо несло в душе и от души на века высказало народу, этому политическому чудищу-юдищу, «скоту бодливому и многоголовому», «черни смрадной и непостоянной»? Разве Кориоланово суждение – уже противоестественная, недоступная здравому смыслу мерзость?

Он любит твой народ,

Но с ним в одной постели спать не станет.

А твой народ и я люблю – настолько,

Насколько стоит он того.

Избранники народа, как он может

Льстить вашим плодовитым оборванцам

(На тысячу которых нет и двух

Людей достойных).

Сначала

Пусть зубы вычистят себе и рожи

Умоют. Вот подходят сразу двое.

А, вот они, трибуны, горло черни!

Я презираю их.

Тут заговор умышленно устроен,

Чтоб волю плебса знати навязать.

Что ж, покоритесь, поживите с теми,

Кто неспособен властвовать, но власти

Не признает.

Я повторяю,

Что, потакая ей во зло сенату,

Мы сами сеем сорную траву

Бесчинств и бунтов, для которой почву

Вспахали и удобрили мы сами,

Себя поставив с чернью наравне,

Смешавшись с ней и поступаясь властью

В угоду подлым нищим[2].

Может, это просто «косвенная характеристика»? Или всё-таки бессмертная, кованая поэзия? Лет двести спустя другой человек вывел пером по бумаге: «Народ справедлив, мудр и добр. Всё в его поступках добродетельно и истинно, ничего лишнего, ошибочного или преступного». Это был Робеспьер. Мы опять за старое? Неужели наша терроризируемая временем познавательная способность снова намерена принимать это тошнотворное благолепие за истину?

И всё же то был прогресс. Ибо следствием познания народом своей силы является общественно-политический прогресс. Дизраэли отвечает на это: «Народ не бывает сильным, народ не может быть сильным. Все самостоятельные попытки народа отстоять свои права ведут лишь к бедствиям и смутам. Одни добрые нравы служили и всегда будут служить источником перемен; они одни воспитывают в образованном слое сознание социального долга». Мне нужно б было быть лжецом и лицемером, чтобы в угоду литератору утаивать или опровергать свою глубокую убеждённость в правоте этих слов, горячую им поддержку.

Господи, народ! Да разве у него есть честь, гордость, не говоря уже о разуме? Это ведь народ заливается и горланит на площадях, когда начинается война; а вот когда она затягивается и приносит лишения, ропщет и скулит, что его, дескать, облапошили. Он может и революцию устроить, но не из себя, ибо для революций надобен дух, а народ лишён его напрочь. Всё, что у него есть, – это насилие вкупе с невежеством, глупостью и пристрастностью. Он может взбунтоваться, но своими силами ему никогда не совершить революции, если сверху не придёт на помощь духовное, как это случилось в 1789 году, когда его воодушевил дух – вовсе не собственный дух народа, когда благодаря этому духу, объявшему высшие классы, народ не встретил никакого сопротивления.

Может, народ благороднее или как-то там лучше правителей? Или справедливее, только потому что требует справедливости? Справедливости вообще не требуют, её вершат (к примеру, правящие классы, из соображений порядочности решившие дать подданным равные права), в противном случае она не добродетель, а зависть и алчность. Или народ великодушнее, или легче, охотнее, чем буржуа, верит в добрую волю, бескорыстие, высшую человечность? Или он меньше гнул спину на культ вещественных благ, экономии, выгоды? И разве убеждение, что всё в мире происходит исключительно по расчёту и из-за денег, не поразительно быстро стало для него аксиомой, главным фактом жизни, сомневаться в котором он не испытывал особого желания?

Вы полагаете, у народа прогрессивные взгляды? «Тенденция стада, – говорит Ницше, – нацелена на неподвижность, охранительство, в ней нет ничего творческого». С этим учением согласуется тот часто наблюдаемый факт, что нигде нет большей склонности к инертности, чем в простом народе, что идеал абсолютной бездеятельности по большому счёту и есть идеал «рабочего класса», который отнюдь не добровольно заслужил это звание. Помню, как при виде несущейся собаки некий человек из народа воскликнул: «Да если б я мог так бегать, неужто я б работал!» Именно своей логической бессмысленностью это восклицание так меня позабавило и запомнилось. Какую же радость должен был испытывать этот человек при мысли о ничегонеделании, насколько мысль эта должна была плавать у него на поверхности, постоянно пульсировать в голове, чтобы он ухватился за такую логически хлипкую возможность, дабы её высказать! Но инертность не имеет ничего общего с прогрессом, с переменами, радикальными обновлениями; чтобы мир двигался «вперёд», нужно любить труд, с почтением относиться к шустрой находчивости; «достоинство труда» – вовсе не народное понятие, а бюргерское; дабы постичь его, надобен дух.

Вы полагаете далее, что народ любит, требует просвещения? Ошибка. Народ от природы так же мало тянется к просвещению и прогрессу, как, собственно, и к демократическим принципам; в нём куда сильнее наиестественнейшее чувство дистанции и иерархии; и наоборот, крупнейшие представители народа были консерваторами, а по мнению Просвещения, даже обскурантами. Истинными людьми народа были уже упоминавшиеся Аристофан и Достоевский (за сведéние этих имён я ставлю себе плюсик), эти защитники религии, заклятые враги прогресса и «нигилизма»; а вот «seigneur de Ferney» человеком народа не был. Да и дорос ли народ с духовно-нравственной точки зрения до Просвещения? М. Баррес как-то написал: «Исчезновение высящейся над домами старинной церкви послужило бы поводом для некоего изумления. Расспросите католического, протестантского священника, сельского врача. Они в один голос уверяют и свидетельствуют, что территорию, утраченную христианством, завоёвывает вовсе не рационалистическая культура, а язычество в самых низких его формах – колдовства, ведовства, теософских блужданий, спиритического шарлатанства». А не они, так самый низкий утилитаризм и материализм, непременная вера в интерес и ненасытная алчность.

Народовластие – залог мира и законности? «Демократический контроль» – надёжнейшая гарантия мира? Очень интересно. Очень интересно, кому лучше поручить решение вопросов войны и мира – массе или министру типа господина фон Бетман-Гольвега. Неужели те, кто считает «народ» добросовестным, благоразумным, рассудительным хранителем мира, не заметили итальянского примера? Кто развязал итальянскую войну, если не «улица», не piazza, не демократия, не народ (или те, кому народ не запретил выдавать себя за народ)? Или вы не видели, как в августе 1914-го лондонская чернь отплясывала вокруг колонны Нельсона? Даже такой убеждённый социалист, как швед Стеффен, презрительно отказался от доктрины, согласно которой противоречия, распри между народами, а стало быть, и причины войн исчезнут сами собой, стоит лишь пролетариату взять политическую власть… Ответственность! С каких это пор ответственность, распределяемая, раскладываемая на множество плеч, прибавляет в серьёзности и весе? Куда ни глянь, выходит, что при таком подходе она вообще улетучивается… Правда, сейчас народ уже долго хочет мира, причём во что бы то ни стало; предположительно народ хочет мира везде, но, надо полагать, беспечнее всего это «во что бы то ни стало» в Германии – не только из-за того, что здесь народ менее всего опирается на слово, на фразу, но прежде всего потому, что в Германии национальное самоощущение есть сила и достижение аполитичного бюргерства, а политизированные народы в национальном смысле остались слабы и как нельзя серьёзней воспринимали и воспринимают интернациональное. Нисколько не сомневаюсь в том, что сегодня уступка Эльзас-Лотарингии тут же, безо всяких дебатов была бы одобрена огромным большинством действующей армии. «Поскольку, – продолжает один наблюдатель, предлагая мне поразмыслить о его словах, – когда народ и его избранники ставят политические цели, решающими всегда будут нужды момента и нынешнего поколения, а то, что «народ» имеет, в том числе, временну́ю протяжённость, он сам постоянно упускает из виду, зная, что охотно и отуплённо примиряется с данностью». Так что никаких сомнений: создание народного государства как государства народа сейчас, во время войны, означало бы немедленный мир и триумф Франции-Англии – и попробуйте объяснить «простому человеку», что этот мир был бы против народа! Но попробуйте также убедить нас, что такой мир стал бы доказательством способности народа управлять собой! С другой стороны, народ больше не хочет, чтобы им управляли, это очевидно; дабы поверить в «государство для народа» и его чистую волю, он слишком недоверчив, поскольку чем глубже проникают материалистически-экономические убеждения, тем крепче становятся. Мало того, что «эмансипированная», «просвещённая», «мыслящая» масса еле терпит избранных ею предводителей, она ещё намерена призвать их к ответу. Однако сто