хорошим, что несчастное дитя человеческое, столкнувшись с такой переоценкой и перегрузкой, просто-напросто покрывалось испариной. Я об этом.
В конце концов я художник, работаю с самым тонким материалом, и, хоть утончённость, разумеется, не всегда равносильна доброте, всё-таки artes molliunt mores – фраза, которая, как мне хотелось бы думать, справедлива и в обратном смысле, и по отношению к artifex, так что, пожалуй, нелегко быть художником и одновременно грубияном. Однако немыслима такая штука, как ваятель людей, поэт, к людям равнодушный, даже при условии, что творческим принципом является ненависть к ним, презрение. «Человечество» – да, признаю, моё отношение к этой отвлечённости двойственно, но человек всегда притягивал весь мой интерес и, пожалуй, ещё животное, но не искусство, не пейзаж – например, в путешествиях. В моих книгах почти нет пейзажа, почти нет обстановки, кроме комнат. Зато там довольно много людей, и говорят, они увидены, изображены «с любовью». Была ли то «любовь к человеку»? Не знаю. Может, эгоизм? Может, меня так интересует человек, потому что я сам из их числа? Правда, последняя фраза из повести о художнике, которую я написал в юности (и которую и сегодня считают удачной), звучит так: «Ведь если что и может превратить литератора в поэта, так это моя бюргерская любовь к человеческому, живому, обычному…» Была ли то «любовь к человеку»? По крайней мере, она вроде бы не облеклась в формы доктринёрского бахвальства, набившей оскомину цивилизационной фразы, в каковые, по моему суждению, во имя хорошего вкуса, она облекаться не вправе, и уж меньше всего у художников.
Я запомнил один анекдот, который в начале войны появился в наших газетах. Это была перепечатка из «Фигаро», и, если верить ей, некий французский крестьянин якобы так высказался о работавших у него на поле немецких пленных: «Твари! Удавил бы, да нельзя, тоже всё-таки люди». А сотрудник «Фигаро» добавил: «В этих словах сказались четырнадцать веков латинской культуры». Не выдумать лучшего примера тому, что я имею в виду, а что не «имею в виду». Тут мы ступаем на территорию, где человечность в самом деле не самоочевидна, на территорию заслуженного демократа, кому человечность видится интеллектуальной и нравственной заслугой, поводом для слезливого самодовольства. Один автор социально-этических романов, радетель человечества и передовой борец за демократию, в недавней своей книге обнаружил, что «и богатые плачут». Ах! ох! – воскликнул он, – они тоже люди, эти богачи, несмотря ни на что, я знаю. Иногда они страдают и тогда плачут. Можно ли было вообразить себе такой градус человечности, такую всеохватную жалость? «И богатые плачут!» Художественный дар, что и говорить. Но, возвращаясь к «Фигаро» и её просвещённому сельчанину, – действительно, создаётся впечатление, что злобная дикость, безмозглая грубость здесь еле-еле сдерживаются идеей человечности, воспринятой как нечто крайне высокое, благородное и философски-вольнодумное.
Многое придётся зачесть в оправдание аристократизма древних народов господ: они хоть и ратуют за политическую человечность, из их аристократизма без затруднений вытекает некая благородная ограниченность и безмозглая бесчеловечность, и у англичанина понятие «nigger» появляется очень рано, а ещё раньше у француза – понятие «варвар». Многое придётся зачесть в оправдание несчастной Франции этой войны – её страдания, «невиновность», полуосознанную безнадёжность, природный характер, включающий в себя совсем другие, намного более злобные, жёсткие, ядовитые возможности проявления национальной ненависти, чем немецкие, её инфантильность, по большому счёту заключающуюся в невинно-надменных представлениях об инфантильном варварстве других, прежде всего немцев, и сполна продемонстрированную в понятном рвении, с каким сельские жители Северной Франции во время немецкого марша на Париж как жертву и дань выставляли за порог свои pendules, очевидно, полагая, что нынешнее германское вторжение, как и прежние, главным образом ставит своей целью приобретение сих механизмов, приводящих рыжебородых в такой восторг. Нужно, повторяю, во многом относиться к Франции последних лет со снисхождением, однако это не должно мешать пониманию того, что там, где человечность составляет излюбленный предмет стилистических риторических упражнений, опасность аберрации, вероятно, наиболее велика. Тот, кто знаком с военными рассказами Мопассана, поймёт, почему в так называемом чудовищном походе на Германию его соотечественникам выпала ведущая роль. Впрочем, вкус к скверным удовольствиям, получаемым силой воображения, присущ всем западным народам, носителям «цивилизации» par excellence: в Англии, Франции, Америке существует артистизм жестокости, холодный, нервный, интеллектуальный культ отвратительного, который в Германии нашёл своих служителей лишь в последнее время, а в России, пожалуй, вообще ещё не нашёл. В самом деле, если вспомнить драматургическую комнату ужасов «Гран-гиньоль» или сочащиеся кровью образцы определённой романной продукции, которыми наиболее читаемые парижские газеты заполняют свои литературные страницы, то можно подумать, что французам – просто благодаря их более живому таланту – и тут полагается приз. Однако в сочетании с ненавистью, страданием, «невиновностью», отчаянием и инфантильным высокомерием данное достоинство помогает объяснить, почему французская человечность в этой войне потерпела столь позорный крах.
Ибо развратом фантазии дело отнюдь не ограничилось. Правительство господина фон Бетман-Гольвега, верное своим в общем-то невоинственным принципам, крайне сдержанно воспользовалось материалом, свидетельствующим о вражеских военных манерах, особенно французских. Тем не менее известно достаточно, и на этом известном я долго топтаться не намерен. Слово «пытка» по отношению к тому, как французы обращаются с немецкими военнопленными в Камеруне и Того, следует понимать в его самом прямом и узком значении. Трудно было поверить, что тискам для пальцев, этому остроумному изобретению, знакомому по средневековым отделам культурно-исторических музеев, ещё разок выпадет такая роль. Достойно запоминания имя адъютанта Венера, лично взявшего на себя истязание пленных кнутом и плетьми. Делам не уступали слова. Один французский генерал – к тому же спускавший приказы за подписью Леви – заявил, что, если уж случится дотронуться до boche, для него будет очищением засунуть потом руки в горшок с дерьмом. Какая необузданная риторика! Какая – нужно это сказать – неблаговоспитанная гиперболизация национальной неприязни! Я знаю об этом только из газет, но один немецкий офицер, который был командирован парламентёром в Реймс, арестован там как шпион, каким-то сумасшедшим образом приговорён к смерти и спасён только в результате английской интервенции, лично рассказывал мне, что, когда его уводили после вынесения приговора, вершитель права крикнул вслед: «Beaucoup de plaisir!» Ещё раз: какая отталкивающая необузданность! Вы пытаетесь представить себе нечто подобное в Германии, и попытка никак не удаётся – неужто в самом деле фарисейство? И что прикажете думать о взаимосвязи политической свободы, народовластия и демократии с человечностью, человеческой просвещённостью и душевной пристойностью, когда слышишь, как народ, «добрый и справедливый от природы народ», или, выразимся осторожнее, масса, разномастная местная чернь относилась и относится во Франции к немецким гражданским и военнопленным? Запросы этой черни встречают понимание: как в метрополии, так и в Северной Африке суверену заблаговременно сообщают о прибытии транспорта с пленными, и суверен тут как тут, чтобы вести себя по-свински. Потрясения войны повсюду нанесли тяжкий духовный урон, никто не отрицает; но кто посмеет отрицать, что французский дух выявил наименьшую способность к сопротивлению, самое жалкое расстройство и разложение? В парижской «Тан» недавно без меры расхвалили книгу, автор которой, уважаемый учёный, профессор психиатрии Берийон предъявляет доказательства того, что немцы вообще не люди, а относятся к какому-то низшему подвиду, о чём недвусмысленно свидетельствует строение их органов чувств, таза, запах, а также характеристики животных выделений. Нет, не фарисейство утверждать, что такой чудовищный идиотизм ненависти, такие трагикомические ужимки патриотической боли были бы невозможны в немецкой среде; они невозможны ни у славян, ни у англосаксов, ни у монголов.
Как политическая философия и демократический принцип, человечность покоится на шатком основании. Но почему же некоторые попытки эту человечность спасти, вместо того чтобы тронуть нас, вызывают ещё большее отвращение, чем зрелище её падения? Когда, к примеру, англичане заключают с нейтральным государством торговый договор, запрещающий этому государству регулярные поставки в Германию всех товаров, за исключением женского и детского платья, я воспринимаю уточнение, что данные изделия не должны содержать ни шерсти, ни хлопка, как подкрепление для желудка, для чего было самое время. Нынешняя война радикальнее всех прежних; и если Германия сперва об этом не подозревала, если с наивностью бурша ввязалась в войну, полагая, что можно воевать в духе старомодного благородства, чисто по-солдатски, то Англия с самого начала прекрасно видела её неслыханную суть – ничего удивительного, ведь именно она и определила её характер. С первого дня Англия вела войну наирадикальнейшим образом, используя владычество на море не только в целях собственной безопасности, но для того, чтобы отрезать Германию от всяких поставок, то есть попытаться в самом серьёзном и буквальном смысле слова уморить её голодом. Простыми и грубыми средствами – перерезав кабель – она добилась той морально удушающей изоляции Германии, которую здесь всегда будут вспоминать как страшный сон. Она не моргнув глазом переступила через понятие частной собственности, и её примеру бодро последовали союзники. Англия ведёт войну – безжалостно – не против враждебных правительств и армий, а против народов, против немецкого народа, и именно пониманием безжалостной, основательной, безграничной и безоговорочной серьёзности конфликта она нас превосходила. Но какая же тогда девичья непоследовательность, какая ханжеская дань «человечности» – гнусно заботиться об импорте в Германию «женского и детского платья» и поднимать гуманистический вой по поводу затопления увеселительного парохода с вооружением на борту!