Размышления аполитичного — страница 86 из 103

Итак, литератор, который как литератор есть ничто и которому остаётся лишь, легко шагая по жизни, судить да рядить, этот распространённый тип всегда в курсе того, что «сейчас нужно», а значит, и можно (ему можно), дабы не отстать от времени. Что же нужно сейчас? Верить. Во что? Правильный ответ – в веру! Ибо тут и впрямь своего рода l’art pour l’art, вера как жест и эстетизм, хотя эстетизмом, источником всякого бюргерского эстетизма, релятивизма, импрессионизма, всякой этической (сиречь политической) безответственности и порочности почитается как раз дурная противоположность веры – сомнение… Но, вновь произнеся слово «политический», это правящее слово эпохи, мы обозначаем также содержание и предмет новой, обновлённой, словно бы свежеподновлённой веры: это вера в политику, иными словами, в прогресс, в человечество, в его грядущее совершенство, в цель (счастье) как итог его развития, в то «самое прекрасное и такое радостное» состояние, к чему его стремит сверкающий путь, в царствие Божие, антиметафизическое, антирелигиозное, перенесённое с неба обманщиков-попов в земное будущее, в человеческое; короче говоря, вера в мораль, в ту демократическую мораль, о которой Ницше как-то с презрением сказал, что она изо всех сил рвётся к всеобщему счастью зеленеющего пастбища, то есть к безопасности, надёжности, довольству, лёгкой жизни и, наконец, «если всё будет хорошо», лелеет надежду избавиться от всякого рода пастырей, а также баранов, ведущих овец на заклание. Два наиболее энергично проповедуемых пункта учения – «равенство прав» и «сочувствие всему страдающему»; само же страдание почитается чем-то таким, что полагается просто-напросто устранить. «Что такие «идеи», – добавляет Ницше, – всё ещё могут быть современны, создаёт весьма скверное впечатление об этой самой современности». Что-что, всё ещё современны? Да не ещё, а опять! Философия, которая не верила в равенство прав и не собиралась устранять страдания, завернула подобные «идеи» лет двадцать назад; а сегодня они опять на марше – да с какими диктаторски-победительными ухватками! Да с какой тягой к террористической исключительности! Именуя себя не только единственной моралью и истиной, но просто-напросто единственным духом. Дух же, который, не желая разделять обязательную веру в политику и демократию, им сопротивляется, ненастоящий, предосудительный, порочно-пессимистичный… Порочный? С этим сильным словечком мы познакомились в молодости и в другой связи, а позже в одном важном письме Овербека к Трайчке прочли: «Оптимизм и пессимизм стары как мир, не новее и спор между ними, в чём я, в свою очередь, вижу аргумент в пользу пессимизма; оба могут быть в равной степени порочными, оба не раз доказывали свою плодотворность, и я, по меньшей мере, разделяю мнение о большей плодотворности пессимизма».

В самом деле, вера в пессимизм и его плодотворность – тоже вера; и кто посмеет отрицать, что пищу ей поставляет вся история духа, искусства? Однако вера в плодотворность какого-либо принципа не должна подводить к вере в сам принцип. Это было бы выгодопоклонничество. «Как будто удобство может определять веру!» – восклицает Паскаль, а я словно слышу Ницше. «Как будто удобство пребывания в вере может определять её необходимость!» – осмелимся добавить мы, дав тем самым понять, что с подозрением относимся не только к вере, которая доставляет удовольствие, но и к религиозности, коли она доставляет удовольствие; что с подозрением относимся к красивым сладострастным жестам некоторых сегодняшних верующих… «Да пусть фантазёры, – писал в 1873 году лидер демократической партии Южной Германии Йоханнес Шер, – приплясывают вокруг своего идефикса о зрелости масс, пусть, как танцующие дервиши, устраивают радения вокруг кончика собственного носа. Пусть, как дети, поиграются в мыльный пузырь, именуемый самоопределением народов. Прекрасно известно, что такое было, есть и будет эта зрелость и это самоопределение. Зрелость масс? Ребяческие мечты! Народы, определяющие свою судьбу? Смехотворный самообман! Да протрите же наконец глаза, вытащите оттуда химеры Руссо, и вы увидите вещи такими, каковы они есть. Где народы доказали, что умеют быть свободными? Да даже что хотят быть свободными? Нигде! Свободолюбивые, самые свободолюбивые на первый взгляд эпохи при ближайшем рассмотрении и непредвзятой оценке повсюду оказываются обманом. <…> Уберите на время из нашей хвалёной современной цивилизации уголовный кодекс и полицию, и вы увидите проявления человечности, скотоподобие которой назовёт вам красную цену вечной самодовольной шарманке прогресса». Это символ веры человека, посвятившего себя литературе и политике. Но не порядочнее ли он прогрессистской шарманки самодовольных? Сегодня политическая вера в человечество, в его «самое прекрасное и такое радостное» будущее – не что иное, как непорядочность. В 1790 году человечество было сравнительно юным и могло надеяться на достижение «счастья», могло верить в политику. Сегодня такая вера невозможна. Политика опробована во всех своих формах и скомпрометирована до мозга костей. Вера в неё – самообольщение. Вера в демократию равнозначна стремлению обрести духовное пристанище любой ценой, обскурантизму, если не самодовольству, как полагал шваб, причём не столько во всеобщем смысле, в смысле человечества, а скорее и в первую очередь самодовольству личному – предлогу мнить себя добродетельнее и лучше прочих.

Но что же это значит – во что-то верить? Верить, будто это «что-то» наступит? Или верить в желательность того, чтобы оно наступило? Тут, мне думается, есть разница, и я сомневаюсь, что новый императив веры удовольствуется первым. Что же касается, к примеру, демократии в Германии, я ещё как верю в то, что она наступит, в этом-то и состоит мой пессимизм. Ибо не верю я не в то, что она не наступит, а в самоё демократию.

* * *

Но оставим покуда содержание веры, поговорим о вере как таковой, и прежде всего о её противоположности, сомнении. Всё указывает на то, что с течением времени духовно-политическая роль сомнения изменилась. Некогда, на заре Нового времени, в эпоху Петрарки это был передовой принцип – он разлагал веру, ставил под вопрос авторитет, эмансипировал индивидуума, разрушал основы единой средневековой европейской культуры. При нынешнем положении вещей сомнение стало общим знаменателем всех уцелевших духовных настроений, враждебных, вредных воле, решительности, духовно-политическому действию во имя прогресса человечества; я ещё раз приведу эти учёно-аналитические, а на поверку весьма расхожие названия: их именуют эстетизмом, релятивизмом, психологизмом, импрессионизмом, и все они, как уже говорилось, по большому счёту означают одно и то же – сомнение, все противоположны вере, все – квиетистский тормоз воли, решительности, политического действия, которые мы вообще-то привыкли или должны были бы привыкнуть считать естественной функцией духа, но прежде-то мы стремились и были вправе разделять дух и действие, познание и действие как совершенно разные явления, не слишком друг с другом сопрягаемые. Ранний Ницше ясно высказывается в этом смысле. «Мера» – так озаглавил он следующий афоризм: «Безоглядная решительность мысли и анализа, то есть вольнодумство, став свойством характера, умеряет действие, ибо гасит неутолимость, требует много наличной энергии, направляя её на достижение духовных целей, и обнаруживает полуполезность или бесполезность и опасность всех внезапных перемен». Это антиреволюционный дух. Сегодня он провозглашает не только свою солидарность, но тождество с революцией – с политической революцией – и клеймит убогими обывателями тех, кто, сомневаясь, обнажает полуполезность и опасность внезапных перемен.

В ходе наших размышлений мы не раз давали сомнению тот оскорбительный эпитет, с которым оно сегодня органически связано в литературно-критической сфере – «бюргерское». Нерасторжимость сомнения и бюргерства – в самом деле духовно-исторический факт. Сомнение стоит на выходе из культурно замкнутого, защищённого, авторитарно-христианского Средневековья, у входа в Новое время, время Просвещения, разработавшее концепцию гуманного идеала, концепцию антифанатичного и терпимого, но духовно уже не защищённого, ничем не скованного, а напротив, раскованного и индивидуалистически обособившегося человека. Этот высвободившийся, толерантный, сомневающийся и обособившийся человек – бюргер. Вам не доводилось слышать о «бюргеризации искусства»? Да об этом пишут все газеты! Отход искусства от прочного союза с культурой и верой, его бюргеризация и индивидуализация датируются эпохой Ренессанса; и если путь к экономической власти бюргеру проложила революция, то к господству в художественной и духовной сферах он пришёл уже на заре Нового времени, Возрождения, Просвещения XVII века. Именно оттуда надобно вести отсчёт бюргеризации искусства и духа, причём под воздействием анализа, скепсиса и сомнения – передового некогда принципа. Некогда! Ибо он отжил своё; нынче всё переменилось, полутысячелетняя эпоха бюргерской высвобожденности подошла к концу; так пишут в журналах, а они, как и старик Гёте, привыкли «мерять тысячелетиями». И знаете, кто явился? Готический человек! Не слыхали? Тогда вы отстали от жизни. Готический человек – это человек новой нетерпимости, новой антигуманистичности духа, новой решительности и узости, человек веры в веру; это уже не бюргер, а фанатик. Всем понятно, для журналов – то, что надо. Каково: впечатлительность Лампрехта, недавно ещё почитавшаяся столь изысканной, вдруг становится самой презренной, гнусной, самой бюргерской гадостью на свете, так что можно и нужно наперегонки анафемствовать её как бездушие, эстетизм, антиэтику, преступное безверие; но именно эта впечатлительность по-женски восторгается «готическим человеком», как Фьоренца – львином рыком монаха.

Боюсь только, готический человек – это не Савонарола, а какой-нибудь подмастерье литератора, журнальный работник в неважнецких очках и со скверным цветом лица. Но меня интересует не столько его личность, сколько откуда он взялся и откуда «у него это взялось», так как у него самого, конечно же, нет ничего и мужества нет ни на что. Вновь провозгласить готику и фанатизм – для этого нужно было вселить в него мужество, сделать их для него «опять возможными», в противном случае он, несомненно, испугался бы насмешек; и мне думается, я знаю, кто стал его вдохновителем. «Под воздействием наиважнейших нравственных решений царство терпимости обернулось простой трусостью и слабостью характера. Быть христианином – назову одно лишь следствие – отныне