«Христианство жгуче современно» – это слова отца Георгия. Христос сегодня. Не в каких-нибудь IV–V веках, времени Отцов Церкви, или еще когда-то в прошлом – нет. Христос сегодня.
На лекции. 1990-е годы
В интервью («Гордон», о Евангелии от Иоанна) журналист говорит: «Читаю Евангелие от Иоанна, и у меня такое ощущение, что это написано несколько позднее. Потому что автор мало рассказывает о событиях, но очень много диалогов, поэтому выделяется автор, и такое ощущение, что это написано все-таки в IV–V веке». И тут отец Георгий реагирует. Он сначала сидит спокойно, но вдруг подается вперед и говорит: «А вы знаете, у меня такое ощущение, что это написано в XXI веке. Даже так: вчера вечером, а еще лучше – сегодня утром!» Вот это – отец Георгий. Христос – сегодня, и Он действительно «жгуче современен». Это, мне кажется, главное, что нам оставил отец Георгий. Конечно, его удивительная эрудиция, его культура, способность сравнивать авторов, настолько далеких друг от друга. Но в центре всего – именно Христос, и Христос сегодня, Христос в моей личной жизни. Вот этим я лично обязан отцу Георгию, потому что это, безусловно, было главное в его жизни.
18 июня 2019 г.
Алла КалмыковаОтец Георгий Чистяков: «Остаться и разделить»
Человек умирал. И хотя родные и друзья отказывались признать очевидное, всё чаще он заплывал в неведомую глубь, всё труднее возвращался. Он был в забытьи, когда мы вошли в палату, и, пока священник надевал поручи и епитрахиль, готовил всё необходимое для совершения таинства, лицо больного оставалось неподвижным.
Но когда батюшка, наклоняясь, спросил: «Ян, вы меня узнаёте?» – тот открыл глаза и внятно произнес: «Да как же можно вас не узнать, отец Георгий…»
Не узнать и впрямь было нельзя: характерный облик, ни тени подобающей сану важности, редкой вместимости лоб, чуть шероховатый, с богатейшим запасом интонаций голос и еще – разве только телесной немощью сдерживаемый порыв, под тонким покровом таимый огонь. Его и узнавали: пока мы шли к корпусу, сдавали пальто в гардероб, поднимались на лифте, с ним то и дело раскланивались больные, охранники, медики. Отца Георгия Чистякова знали и в Боткинской, и в Республиканской детской, и, наверное, в других больницах. Едва ли не с самого начала церковного служения Господь поставил его при боли и смерти, при неумолимой беде. Кто сам много болел, лучше поймет человека, уязвленного недугом, чем безмятежный здоровяк.
Об этом отец Георгий много размышлял, часто говорил и писал. «Безграничной личной смелости перед лицом болезни» его учила Тереза из Лизьё, бесстрашию перед смертью – «светлые и дерзновенные» Эдит Штайн и Анна Франк, Симона Вейль и мать Мария (Скобцова), отец Максимилиан Кольбе и Дитрих Бонхёффер. Он принял их максиму: «страх перед смертью – не основание для того, чтобы от нее бежать». Не будь этой школы, как мог бы он, с его чуткой и легко ранимой душой, десять с лишним лет опекать зачастую неисцелимо больных детей, и отпевать их, и находить слово утешения для их родителей?
«Жизнь, когда ты так тяжело болен… напоминает пребывание альпиниста где-нибудь на вершине Эвереста», – сказал он о маленьких пациентах онкогематологии и, возможно, о себе самом на Радио «Свобода». Образ точен: последняя болезнь – это разреженный воздух одиночества, ощущение исполненности жизни и невероятной близости Бога… И тут же – напоминание о единственном пути, каким заповедано восходить на вершины нам, христианам:
«В первые годы после того, как Христос воскрес, совсем маленькая Церковь, одна только община, которая состояла из ближайших учеников Иисуса, называла себя словом “вместе” – яхад. Надо всё-таки не помогать, не сочувствовать, а разделить жизнь».
Это была одна из «горячих точек» его проповеди. Видя в фигурах женщин-подвижниц XX века не скованное сакраментальной дисциплиной и структурными рамками христианство, отец Георгий считал, что им удалось по-новому прочесть Евангелие в то время, когда многие говорили о закате христианской эры. Женщинам, полагал он, нет нужды становиться священниками или епископами, чтобы «занять в Церкви равноапостольное положение». Следовать за Христом прежде всего значит остаться вместе с другими, когда лично у тебя есть возможность спастись, остаться и разделить их участь, как Симона Вейль, Эдит Штайн, мать Мария в годы нацизма.
«Верность сделала их удивительно смелыми, – писал отец Георгий, – и в то же время привела к смерти». Не о себе ли самом пророчил, взявшем бремена маленьких страстотерпцев, пошедшем вслед за ними по адовым кругам химиотерапии?..
Этот христианский парадокс – о верности, ведущей к смерти, – во всей очевидности являет гибель тех, кому по естеству, казалось, вовсе не время было умирать. Только что отец Георгий с трогательной нежностью благословлял нас перед поездкой в Чечню, и мы ощущали его, и отца Александра Борисова, и наших близких молитвы как мощный воздушный поток, несущий нас поверх и мимо случайных пуль, мин-растяжек, блокпостов, оберегающий от духов злобы поднебесных. Таня Юхненко, сердце этой поездки, в палаточном лагере беженцев пела под гитару о Боге, едином для всех, и само слово «смерть» не вязалось с ее радостью, с распахнутой настежь любовью. И вот – смерть, грубая, дикая: самим дьяволом обрушенный на Таню столб, неузнаваемо исказивший ее красоту.
– Отец Георгий, я не понимаю, зачем это. Двое детей… Она так нужна была Богу – и всем, столько еще могла…
– Я тоже не понимаю. Я знаю только, что Господь иногда бывает слабее нас…
В полном недоумении отхожу – не вмещает душа эти странные слова. Лишь позже откроется абсолютная прозрачность сказанного: эту смерть и еще многое, что тебе предстоит, возьми как Крест Господень, когда Ему Самому уже невмоготу нести наши бремена, а без Креста нет никакого христианства. Сила Божья совершается в Его немощи, когда Он доверяет тебе быть сильным. Остаться и разделить.
И так у отца Георгия всегда. Бежишь к нему со своей запутанной личной жизнью, каешься, а он рукой машет: «Тут не до своих грехов – человека спасать надо!» При таком батюшке не расслабишься, одних и тех же «тараканов» приносить на исповедь постыдишься. Поэтому – только о главном, в нескольких словах. А в ответ – ни советов, ни наставлений. За плечи возьмет, тряхнет хорошенько: «Будем молиться», – и всё. Можно дышать.
Ему претило выворачивание себя наизнанку, нецеломудренное обнажение души – он звал напрямую исповедоваться Богу, и не потому только, что священники не справлялись с бесконечными очередями кающихся. Кто-то вставал на исповедь по малодушию, потому, что «так положено» перед причащением (кем положено и зачем и на что нам тогда совесть?), кто-то – ради того, чтобы батюшка ободрил, дал от избытка своей любви (а батюшка еле на ногах стоит, вернее – уже висит всем телом на аналое). Он не себя щадил – он оберегал таинство от профанации, тайну – от забалтывания. Прихожане непрерывно читали кафизмы о его исцелении, но когда, желая поддержать горячо любимого «батю», говорили ему: «Мы молимся о вас», – это тоже казалось ему нецеломудренным. Заповедано же: «…затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне».
Молчанию пред Богом отец Георгий придавал огромное значение, повторяя и повторяя вслед за митрополитом Антонием Сурожским, что встреча с Христом возможна лишь в безмолвных глубинах нашего «я». Человек слова, ибо служил Слову и был блестящим филологом – знатоком и ценителем всех и всяческих слов, он твердо знал, что самое главное на свете совершается в тишине. И как бы ни были горячи и вдохновенны его проповеди, ему не было равных в «тихих», de profundis службах Великого поста – в чтении канона Андрея Критского и Пассий.
Покуда страна у экрана
Внимает дурным новостям,
Поют у Космы и Демьяна
Акафист Христовым Страстям.
И – тихо. Так, Господи, тихо,
Что шелест зажженных свечей
Слышней артобстрела и крика
Победы неведомо чьей,
О нет, не Твоей… На колени
Священник упал у креста.
Сгущаются смертные тени,
И кровью фелонь залита.
На плечи его и на спину
Налег всею тяжестью свод,
Но он проведет сквозь теснину,
Рыданьем глухим потрясет.
Прости меня, Боже и Сыне,
У края Твоей полыньи,
Что к темной клонилась святыне
И ризы делила Твои.
Бесслезно и немо оплачу
Пропятой любви наготу,
Любую свою неудачу
Отныне за благо почту,
Тебе отдаю целованье,
Гордыню, разбитую в прах,
И ран Твоих благоуханье,
Как тать, уношу на губах.[51]
Это – отцу Георгию и о нем, о том, как мог он перевернуть душу, «рыдая глаголаше» – не актерствуя, упаси Бог, но всем собою проживая каждое слово: «Вем, воистину вем… почто червлены ризы Твоя: аз, Господи, аз грехми моими уязвих Тя…» Да он и не думал никогда казаться, а всегда – был, подлинный во всяком своем проявлении. Вспылит, прогневается, и по делу, – три дня потом в рот ничего не берет, пластом лежит, болеет. Недуг мало-помалу умирил его страстность, сделал кротким – и на кротость эту больно было смотреть. Исповедует, а у самого испарина на лбу от слабости. Придвигаю стул, говорю: «Вам надо сесть». – «Вы думаете, уже пора?» – и смотрит как-то по-детски беспомощно, а в сердце – укол от этой его фразы. И исповедники, подходя, опускаются рядом с ним на колени… И его, такого немощного, выкинули из машины, покалечили руку… Мне всё кажется, это нелюдское зло и стало переломом, приблизило исход. Но, едва оправившись, он вновь служил, а когда в одно из воскресений увидели, что отец Георгий идет в северный придел, бережно неся Чашу, полхрама качнулось следом – принять Причастие из его рук. Как безжалостны мы бываем в своей любви! После литургии, с трудом передвигая ноги, идет мимо свечной лавки, улыбается, протягивает руки – ледяные.